Парни
Шрифт:
Вскоре дым стал еще прозрачнее. На втором этаже сделалось тепло и угарно, как в натопленной бане. И все это как-то разом. За спиной Ивана вопили. Но тут его точно снесло с якоря: на память пришел огнетушитель, виденный им случайно и всего один раз в соседнем здании райкома. Что он дальше сделал — это ему рассказали потом, а сам он уже не помнил, как одним ударом кулака выколотил раму, как та, перешибленная, отлетела, кружась, далеко от корпуса, как потом сквозь пламя огня ринулся он стремительно вниз. Огнетушитель он раздобыл быстро, но этого тоже не помнит. Только отчетливо запечатлелось одно: товарищи по бригаде сцепились около горящего угла, и Вандервельде
Очутившись наверху, Иван увидел, что Вандервельде, экономя воду, просунул из окна руку с баком и, отвернув кран, лил воду на угол, отворотясь от дыма и жара. Опустив потом опустошенный бачок, затанцевал по полу, вскидывая руки в воздух.
Мимо Ивана, осевшего вдруг на площадке лестницы, суматошно протопали товарищи, не взглянув на него, и раздался знакомый голос:
— Огнетушитель ближе, черти полосатые! Бросай в огонь цемент, бросай смелей. Не жалей рук!..
Иван сделал попытку приподняться и только тут почуял боль в боку. Бесшумно он прилег больным местом к пату и закрыл глаза. В них плыли фиолетовые, удивительные радуги, виденные Иваном еще в малолетстве при летних дождях, тихий звон наполнил уши, тело его вольготно баюкалось, как в люльке.
Последние слова едва расслышал.
— Становись в ранжир, хватай за плечи! Эдак…
А когда пришел в сознание, уже в другом месте, он, еще не открыв глаз, услыхал, что народищу много-много, все стоят, все тревожатся и гуторят.
— Какая, братцы, прыть объявилась у него! А ведь мог бы вполне убиться: оттоль спрыгнул, да при его комплекции — верное дело, — говорил один. — А ему хоть бы хны! Принес штуку, выручил. А то бы заваруха началась лютая, гуляй огонь. Разве цементом такую махину закидать да одним баком воды залить?
— Еще без чувств? — спросил кто-то знакомым шепотом.
— Шут его сломит, экого дуба, — произнес Вандервельде. — Проживет еще ни много ни мало — сто лет. А впрочем, братцы, потише. Машина не человек, а и она ломается. Берись дружнее!..
Иван приоткрыл глаза и увидал угол дома, обугленный сверху донизу. Он расплывался в гигантское черное пятно и качался из стороны в сторону. Только тогда Иван догадался, что его несли на руках. Когда кто-то коснулся его больного бока, он вскрикнул.
В ответ последовало:
— Да тише, черти!
Иван вылежал в больнице три дня, потом его выписали на отдых. Тут он узнал, что всей бригаде вынесена управлением завода благодарность, даже опубликовали в газете «Автогигант», а Ивана премировали полсотней.
«Вот здорово, — думал он, лениво лежа на койке и глядя в потолок, покоробленный от неумеренной и непостоянной барачной жары, — вот ловко, ядрена мышь! Штаны куплю триковые в рубчик…»
И прислушивался к тому, что говорили в бараке про его премию.
— Разве он возьмет? Нет, не позволит после такого раза.
— За мое почтение, — возражали. — Простаков на свете мало.
— Не на такого напали. Вот увидите, увидите, помяните мое слово: отдаст в фонд постройки дирижабля «Правды».
— Держи карман шире! О-го-го-го!
А
— Пущай уж пойдет на постройку этого дирижабля.
— Какого «этого»? — удивился Мозгун.
— «Правды». Строится какой-то.
После этого он увидел, что с переменой к нему отношения окружающих надо было и самому меняться. До сего времени он жил, не размышляя о своей роли в бригаде: что велели, то и делал. Выведут из терпенья — кричит, дразнят — сердится, обижают, — сдачи дает. А сейчас надо было многое обмыслить.
Теперь его тревожило многое. На собраниях, когда выбирали куда-нибудь, начинали раздаваться недоуменные возгласы: «А почему бы Переходникова не послать?» И хоть его не посылали никуда, но находились постоянно такие из ударников, которые голоса подавали за него, называли даже на больших заседаниях его имя. Потом вдруг открылось многим, что он хороший «хозяйственник». Когда дело барачного быта касалось, то за всякой малостью обращались к Ивану. Он чинил окна, замазывал дыры, показывал, как надо колоть дрова, заделывать потолки, и все исправлял — крыши ли протекают, умываль-них ли не годится. Товарищи посылали его к коменданту: «Послать Переходникова! Он ему намылит шею, покажет кузькину мать», или: «Разлюбезное дело, вот Ваня и выполнит».
И он ходил, никакой «кузькиной матери» никому не казал, говорили другие с администрацией, а он стоял и слушал, исполняя волю выбравших его. Почему-то и в другой раз его посылали еще охотнее, даже присовокупляя: «Кого же, как не Ваню? Он поавторитетнее».
А говорить он все-таки не умел с начальством, но вот эти слова: «Переходникова тоже, пожалуй, надо», «Переходникова не лишне будет послать», «Возьмите и Ваню» — и стали изменять порядок его помышлений и озаботили его вконец. А потом управление надумало отправить в московский ЦИТ хороших ударников для приобретения мастерства. Бригада и его выделила. Он спокойно это принял, не радуясь и не печалясь, а раздумывая:
«Видно, вся жизнь моя теперь пойдет в тревогах, в канители… Эхма!..»
И отправился получать расчет к отъезду.
Глава XII
«ДУМЫ ОЧЕНЬ ТУГИЕ»
С тех пор как уехал Иван, Мозгун получил от него одно письмо, и оно поразило Гришу ядреностью мужицких мыслей, нарядностью словесного узора, а жестокая искренность растрогала. Мозгун никому не показывал письма и только прочитал сестре. Та выслушала и сказала:
— У глупого и речи необразованные. Деревенского мерина хоть в поповскую ризу одень, все будет ржать по-лошажьи.
Конец письма был такой:
«Так что надо, видно, жизнь нашу брать в беремя и в формалине купать, чтобы подохло в нем каждое вредное насекомое, а нужное осталось в цельности и сохранности. Потому что есть всякие такие: махнул ему по шее и отвалил вредную его башку — только доброе дело сделал, а он — глянь, это самое вредное насекомое над нашими головами реет. Тяни кобылью голову — с грязи на кобыле поедешь, а человека вытянешь — на тебе поедет. Повыше я залез, и голова кругом — вот про автозаводские наши законы дума; закон наш там — что паутина: шмель проскочит, а муха увязнет. То работой томился, а теперь блажь по политике и духовности, ровно у попа. Какие ветры эту блажь ко мне в голову занесли? Теперь думы мои на постой стали. Эх ты, прямодушник! Поймешь ли? Тарахти да гнись, а упрешься — переломишься».