Парни
Шрифт:
— Душа — воздух. Выйдет воздух из человека — и нет его.
— Стало быть, в воздухе души всех покойников летают, Ваня?
Иван закричал на него сердито:
— Я почем знаю. Вот дурак!
Парень замолчал и вздохнул.
— Земля, вода, огонь останется, а нас не будет, — сказал он грустно про себя.
А Иван, дойдя до своего дома, остановился, постоял, чтобы пропустить товарищей, и направился через улицу до другого квартала. Когда Иван постучался к Анфисе, дверь с шумом отворилась, Анфиса вылетела с ревом и бросилась к Ивану на шею. Сердце его запрыгало в небывалой сладкой тоске.
— Это Сиротка его подвела. Она на него набрехала, оклеветала, змея подколодная, а сама с этим котом сбежала, — выла Анфиса у Ивана на плече.
Она прижималась к нему истомно. Иван
— Одна я, одна-одинешенька, и что я буду делать одна, коли ты тоже меня забыл, заглянуть не хочешь?
Губы ее вздрагивали, и гневно кривились брови, пышное тело могутно горело.
— Да я не только что, — говорил Иван, — а я того… былинка ты моя, только ты у меня коренное прибежище, как зрачок в глазу.
Он поднял ее на руках выше груди, пьянея, и понес, тяжело ступая. Она прошептала ему на ухо, зажимая клещами рук:
— Богатырек мой… легче!
Молва о «распаде» коммуны «Штурм» выползла на площадку завода, к автобусным остановкам и застольной гостьей принята была в цехах. Упорно говорили о злостной организации, разоблаченной в самом начале дела; во главе ее якобы стояли прорабы, а молодежь вербовалась в нее Мозгуном и Неустроевым. Вскоре в газете появился портрет десятника Выручкина, прозванного Михеичем: он быт схвачен за обрезыванием электрических проводов на электростанции. Он называл много сообщников, и все из среды рабочих. Но вслед за этим появились письма самих производственников. Они опровергали его показания. Тогда Михеич во лжи своей признался, указав, что был введен в организацию сыном, который руководил целой бригадой вредителей из ударников, что он показал тогда по несознательности и готов загладить вину работой «не за страх, а за совесть». Потом газета писать про это перестала, зато в массах выносились резолюции, одна вослед другой, осуждающие вредителей, а в бригаде Ивана принято было решение о пересмотре членства.
В одно такое зимнее утро, когда Иван готовился на работу и, сидя на кровати подле лежащей жены, обувался в валенки, дверь открылась, и он увидел худого, небритого Мозгуна.
Мозгун остановился на пороге и спросил:
— Ты, Ваня, каким манером здесь?
— Того, того… — залепетал Иван, — как бы сказать…
— Можно не объяснять, — перебил его Мозгун, подходя к кровати, — все понятно. Понятно и не требует комментарий. Благословляю. Амба!
Сестра, загораживая одеялом голые плечи, сползла с кровати и бросилась к брату с плачем.
— Ну, без сентиментов, — сказал Мозгун, обнимая ее. — Не так уж я пропащ.
Иван, столбом стоя, повторял:
— Оно… того… все, может быть, к хорошему образуется, а тут, глядишь, и в бригаду тебя примем.
Принялись за чай и, не роняя ни звука, слушали Мозгуна:
— Пустим завод — и отправлюсь к Саньке, приятелю, к наукам приобщаться. Довольно, поработал! Пора подумать над тем, что сделано и как прожито. Смотри вон, с вредителями сидел и сам был во вредительстве заподозрен. Вот она, сложность жизненных ситуаций. И верно: почему бы меня не арестовать после всего того, что у следователей имелось под руками? Первое — рекомендация, данная мной Неустроеву, когда принимали его в комсомол, второе — аттестация перед заводским управлением, восхваляющая его же, третье — тысячи всяких заручательств, заверений: вот-де какой он парень, наш на все сто! Ну и подавай после этого, Мозгун, объяснения: настоящий ты друг ему или враг. Следственные органы очень дивились силе его изобретательности. А отец его — так, мелюзга. Никакая его вредительская организация к себе не брала, мелким мародерством занимался. Измельчала вредительская публика, измельчала вконец: то шпалы попортит; то провода порвет. Нет, сын зубастее отца, но и то — какая мелочь! В детстве я их обоих знавал, а ведь кто мог думать, что в такое время столкнемся!
— А она, — заикнулась сестра, иронизируя, — матушка твоя, яблочко садовое, с ним али как иначе?
— Не знаю. Очень это загадочно. Может быть, она будет у него на положении собаки. Есть такие натуры. А может быть, просто убежала с завода со стыда и от гордости. Я бы ей
Он поник головой.
— Я бы ей все простил. Но она не вернется. Да ведь и то во внимание надо принять: сильный он человек и незаурядный. Таких женщины чуют и от них не отстают. Вот дальнейшее покажет, какую он роль играл на заводе. Одно несомненно, это вторая поросль инеллигентского бунта, последыши. Пустим завод вот, уйду учиться, а ты, Иван, живи с ней, она хорошая, да вгрызайся в дело. У тебя пойдет. Ты самый крепкий советского дела корень. Дуб ты. А я буду пока чай пить к вам ходить, а поселюсь теперь в общежитии.
— С нами будешь! — сказала сестра. — Нешто мы тебя отпустим?
— Нет уж. В семейном деле третий — помеха. Да и вообще, скоро разлучаться все равно, так надо привыкать…
Глава XL
ЖИЗНЬ НАЧИНАЕТСЯ СЕГОДНЯ
Только вчера пролегала тут зияющая канава и непролазная, сплошная грязь у ворот, бутовый камень беспорядочно раскидан был у конторы. Сегодня разбиты клумбы, посажены кусты акаций, и вся площадь перед зданием райкома усыпана мелким гравием. И на площади шпалеры автомобилей. Каких только не было тут машин! С первого автосборочного — марки «АА», легковые форды с причудливо усеченными кузовами, грузовые автобусы АМО, залеченные легковики «рено» и «мерседес».
Иван посмотрел на них мельком, ища глазами свою бригаду у ворот. Рабочие густо двигались от Северного поселка, от соцгорода тоже, вперемежку с гостями. Огромная излучина людского потока начиналась вдали, под аркой, и круто изгибалась около будки заводской проходной. Иван метким глазом различил в потоке поспешные роты «комсомольского дивизиона», жидкие шеренги совработников, кожаные ряды американцев. Но гущу потока составляли ряды кадровиков из бетонщиков, каменщиков, арматурщиков. Они уходили на площадку завода, растворялись там в толпе. Но публика глядела, собравшись подле ворот в две стены, сдерживаемые милицией, на многосотенную дивизию комсомольцев, добровольно оставшихся, чтобы встретить пуск завода. Пестрея разноличием одеяний, тут были всякие: из угрюмых муромских лесов и от безлесного Павлова — города на Оке, прославившегося замками, и от Чувашии, и от Мари, и от Удмуртии, с рек: Вятки, светлого Керженца, суровой Ветлуги, от колхозных палестин черноземья, плодоносных Починок, от татарского Сергача, от мордовского Лукоянова, тут поползла безусая молодежь заволжских деревень, рабочих окраин, речных затонов и пригородных слобод. Комсомолия, мужиковатая, ржаным хлебом вскормленная, задором времени повитая, шла, отдавая дань вольности, разломанными рядами и, плюя на окрики вожака, на ходу с девками заигрывала, хохотала, — шла молодежь по-молодому, месила снег вразрядку и многоголосо, заливисто, ударно пела:
Проел, проел Дуне, Проел, проел Дуне, Проел Дуне сарафан таракан…Разливалась, поднималась ввысь и рвалась на момент песня, с другого конца лихачи подбирали затухающий хвост ее и фейерверком горячих соленых вскриков разбрасывали по заводу слова, для чтения непереносные.
Ах, золотая деревенская удаль, песня потешная да бесстыдная! Ее было совестно, но так приятно слушать.
Свирепая лента рядов всё несокрушимее втискивалась в ворота. Иван очутился в толпе зрителей. Его бригады еще не было видно. Она оставалась заслоненной пока будками и киосками, поставленными вдоль шоссе.
Теперь шли строители соцгорода: бригады плотников со щиткового района — рьяные защитники топора, бригады каменщиков, завершающих монументальность культурно-бытовых учреждений, бригады штукатуров — в одеждах, забрызганных алебастром, потом шли печники, сотни столяров, сотни маляров, сотни кровельщиков, паклевщиков, стекольщиков. И над ними плыли шпалеры плакатов. Слова и цифры кричали с них об успешности дела и про тех, кто выполнил планы всех скорее. Миновала бригада «сорокинцев», за ней прошли «сиротинки» — сплошь из девушек, без Сиротиной, но сберегла бригада свои ряды. Толпа проводила ее восклицаниями. Это Ивана поднимало. Так же вот встретят и его сподручных.