Партия Ленского
Шрифт:
И Лео, как юноша, пустился отвечать, вынимать из-за пазухи и раскладывать перед понимающим человеком свои драгоценности: горькие слова любви несчастной - к погибшему сыну Юрию, к растаявшей в прошлом девушке Нине. Никому он тех слов не говорил, даже случайному попутчику в купе, а если и произносил их, то напрасно, зря. Невозможно: даже если бы явился ему сюда, на балкон, воскресший Юрий, даже если бы вдруг помолодела Нина, разговор с каждым из них был бы другим, и не о том, и не нужен. И нечто, и туманна даль.
– Вот она говорит мне: ты любишь не меня, а свою любовь! Я падаю на одно колено,
Ноша
Андрюша выдохнул, но тяжесть не выходила из нутра. Такая близкая, понятная, Контин была невыносимо далека и совсем не понятна. И эта страна, Франция, - как она живёт под немцами?! Как её земля не загорится?!
Контин помешкала, потом села напротив, заглянула Андрюше в глаза, взяла за руку.
– Слушай. Запоминай. Здесь другие немцы - резерв. Ландвер. Резерв. Понимаешь? Кивни головой. Они строят стены, копают траншеи. Они не стреляют. Один тебя выведет к своим. Йозеф. Он не любит войну. Понимаешь? Ты его не бей. Он тебе поможет.
Контин села рядом. Накрыла Андрюшин кулак своей ладонью. Спросила участливо:
– Ты любишь войну?
Андрюша не мог говорить, не хотел. Окаменело всё.
– Я не люблю войну, - говорила Контин.
– Я на войне зарабатываю много денег. Это плохо. Я не люблю это. Я несу конфеты, сигареты русским - они говорят: хорошо. Я несу конфеты, сигареты немцам - они говорят: хорошо. Что плохо? Рюша! Что плохо?
Андрюша с трудом, руками ворочал свою голову влево и вправо.
– Ты любишь меня?
– уставился он на Контин.
– Ты любишь меня?
– Я люблю тебя.
– Где моё кольцо? Я дал тебе кольцо. На палец. Где кольцо?
– Пуавр. Там.
– Во-от. Твоё - там. А моё кольцо - вот оно.
Андрюша поднял растопыренные пальцы с медяшкой.
– Буквы - видишь? "Кон-тин" - твоё имя.
Тинка засмеялась. Вскочила, полезла в коробку, вытянула мулине– красную, синюю и белую нитки. Скрутила их в жгут, разрезала ножницами надвое. Одну половинку привязала на палец Андрюше.
Другую он привязал на пальчик ей. Поцеловал.
Тинка засмеялась и поцеловала его палец с обручальной ниткой. Запела песенку, тряся за руку. Вскочила, подняла за собой Рюшу и завертела его весёлым танцем.
Пасть низко-низко. На толсто крашеный пол, на тонкий старенький тюфячок. Лежать рядышком тихо-тихо и дышать в лад. Трогать своей клешнёй её волосы. По-детски чистые щёки. Тонкий, нерусский нос. Подвижные, горячие, пугающе живые губы. Праздничные белые булки груди, под тонким китайским шёлком, - мять и тискать. Жаркий, цейлонский живот, в овраге - беззащитный храм услады. Ноги сливочные. Рюша никогда не видел таких. Где увидишь? Наши деревенские разглядеть не дадут. Эта - лежит, раскинувшись: гляди
– Ромашка есть?
– тихий шёпот.
– Что такое "ромашка"?
Тихий поцелуй.
– Цветок такой. Целебный. В каждом доме есть. Сушёная ромашка.
– Ромашка...
– Ромашка, рюмашка...
– Тихая улыбка. Медвежья ласка, с горячим шёпотом в шею:
– Заварить ромашку. Как чай. Смочить тряпицу.
– Зачем?..
Глаза её закатываются. Ресницы скачут. Под ними - белки глаз. Губы расслаблены, будто спят. А грудь гоняет воздух. Как поршень, или что...
– Что?..
– Ножки лечить, пяточки, бо-бо...
– Бо-бо?..
– Ромашкой...
– Ромашка...
– Ромашка...
– Убей меня, Рюша...
– Что?
– Убей!
В дверях, светясь кудрями и прозрачными одеждами, стоял ангел - Анжу с игрушечной дудкой в кулачке.
Ленский
Лев Витальевич Собини писал Андрюше несколько лет: три или четыре, пока был жив. Рассказывал о грандиозных событиях своей грандиозной судьбы с неизменной иронией и с таким упорством, будто доказывал теорему личного счастья в эпоху индустриализации. Андрюша в ответ докладывал о счастье коллективного труда. Жене Феклуше он передавал, что народный певец собирается приехать на станцию Сюгинская, пожить в незнакомой ему языковой среде, - ну, проще говоря, в гости. Ждали. Так и не собрался. Феклуша хранила эти письма в сундуке пятьдесят лет, до самой своей смерти, - не умея читать, чуяла их ценность, - вслед за нею из дома вынесли и сундук. Кто вынес? Невестка, вдова младшего сына. Не со зла вынесла - боялась клопов.
Первомай
Год 1962-й, весна советской страны. Андрюша уже выработался весь до донышка, заслужил нагрудный знак Отличник легкой промышленности СССР, и вот сидит он теперь на солнышке в любимой кацавейке на овечьем меху, в тапках со стоптанными задниками, и дивится на мелькающих перед ним незнакомых детей.
– Это всё твои внуки, папа, - назидательно повторяет важная дама, школьный завуч, в которой Андрюша с трудом узнаёт отраду глаз своих - любимую невестку, жену старшего сына Шурки, учительницу Бориски-младшего; был ещё Бориска-старший - тот во младенчестве почил, в 1930-м: Шурке тогда два года было, Галинке четыре, Аннушке шесть. Видишь? Я всё помню.
Дама отходит в замешательстве и испуге: нет-нет, мы рады, что папа всё помнит!..
Память - самое большое Андрюшино сожаление: лишковато памяти, хорошо бы убавить, тогда бы не так сильно поражали перемены жизни. Ведь вот Галинка, средняя дочь - тоненькая была, лёгкая и прыткая, как обезьянка, на голове у него сидела. А теперь что? Теперь она врач самый главный в Ревеле, новомодном Таллине. И Аннушка тоже врач, в Каменск-Уральском. Вот и возят его, Андрюшу, по докторам, то одна, то другая, то туда, то сюда: у папы рак лёгких– это про кого они? Ах, да про меня. Нашли себе заботу.