Партия расстрелянных
Шрифт:
С чисто моральной точки зрения невозможен и ответ на вопрос о допустимости или недопустимости индивидуального террора. Непригодность моральных абсолютов в этом остром вопросе обнаруживается в том факте, что даже «консервативные швейцарские буржуа и сейчас воздают официальную хвалу террористу Вильгельму Теллю». Прогрессивное общественное мнение было на стороне ирландских, русских, польских или индусских террористов, боровшихся против политического или национального гнёта. В условиях гражданской или национально-освободительной войны убийства отдельных насильников перестают быть актами индивидуального терроризма. «Если бы, скажем, революционер взорвал на воздух генерала Франко и его штаб, вряд ли это вызвало бы нравственное возмущение даже у демократических евнухов» [906]. Сегодня к этому мы можем прибавить, что в Германии чтут память участников заговора, осуществивших в июле 1944 года неудавшееся покушение на Гитлера.
Троцкий указывал, что элементарные правила морали, наряду с принципами
Однако вместо дальнейшего движения по этому пути разразилась первая мировая война, принесшая человечеству массу потрясений, кризисов и катастроф. «Предохранительные механизмы демократии стали взрываться один за другим. Элементарные правила морали оказались ещё более хрупкими, чем учреждения демократии и иллюзии реформизма. Ложь, клевета, взяточничество, подкуп, насилия, убийства получили небывалые размеры» [907].
Оценка нравственного состояния человечества, которую дал марксист Троцкий, совпадает с оценками некоторых авторитетных либеральных исследователей середины и второй половины XX века. К ним принадлежит, например, лауреат Нобелевской премии Альберт Швейцер, гуманизм которого подтверждён его собственной подвижнической жизнью. «Солнце этики нашего поколения заволокло тяжёлыми тучами,— писал он в 50-х годах нашего века.— …Совершенно непонятным образом общество начинает благосклонно относиться… к идеям антигуманности». Причины этого Швейцер усматривал, в частности, в том, что «мы привыкли к тому, что высокие надежды предыдущих поколений предаются осмеянию… Мы боимся признаться себе в том, что уже многие десятилетия наши души разъедает ржавчина пессимизма». Современные философы, по Швейцеру, находят себе «прибежище в этических руинах», поскольку не контролируют свою ангажированность, не замечают, что своё мировоззрение строят по образцу заинтересованного, эгоистичного, внеморального отношения к жизни [908].
Такое совпадение оценок свидетельствует: «классовый подход» не только не мешает адекватно видеть этическую реальность, но и помогает предвосхищать её будущие состояния.
С элементарными правилами морали тесно связан «общечеловеческий» здравый смысл, который Троцкий называл низшей формой интеллекта. «Основной капитал здравого смысла состоит из элементарных выводов общечеловеческого опыта: не класть пальцев в огонь, идти по возможности по прямой линии, не дразнить злых собак… и пр., и пр. При устойчивости социальной среды здравый смысл оказывается достаточен, чтобы торговать, лечить, писать стихи, руководить профессиональным союзом, голосовать в парламенте, заводить семью и плодить детей. Но когда тот же здравый смысл пытается выйти за свои законные пределы на арену более сложных обобщений, он обнаруживает себя лишь как сгусток предрассудков определённого класса и определённой эпохи». Такая ограниченность здравого смысла вызвана тем, что он «оперирует неизменными величинами в мире, где неизменна только изменяемость» [909]. Поэтому здравый смысл оказывается пригодным лишь в эпохи эволюционного развития, для которых характерны относительно медленные темпы социальных изменений. Для познания же катастрофических нарушений «нормального» хода вещей, таких, как экономические кризисы, революции, контрреволюции и войны, необходимы более высокие качества интеллекта, философское выражение которым даёт диалектический материализм.
С позиций диалектического материализма Троцкий рассматривал проблему цели и средств, решение которой антикоммунисты всегда считали главным моральным изъяном большевизма. Наиболее ярко эта точка зрения выражена в повести А. Кестлера «Слепящая тьма», где следование принципу «цель оправдывает средства» объявляется тем пунктом, в котором в годы большого террора «стиралось различие между следователем и подследственным, палачом и жертвой» [910]. Следователь, вымогая у Рубашова лживые признания, заявляет: «Закон „цель оправдывает средства“ есть и останется во веки веков единственным законом политической этики; всё остальное — дилетантская болтовня» [911]. В этот тезис перед смертью сам Рубашов вносит следующий корректив: «Возможно, ошибка (большевиков.— В. Р.) коренилась… в аксиоме, что цель оправдывает средства. Она убила революционное братство и превратила бойцов Революции в одержимых» [912]. Наконец, сам Кестлер в послесловии к книге закрепляет этот тезис в таких выражениях: «Их [большевиков] подлинная виновность в том, что интересы человечества они поставили выше интересов человека, мораль принесли в жертву целесообразности, а средства — цели. И вот они должны умереть, ибо
О том, какое отношение вся эта софистика имеет к истине, говорит разбор Троцким данного «наиболее популярного и наиболее импонирующего обвинения, направленного против большевистского „аморализма“», которое выдвигалось задолго до Кестлера. Отвечая на вопросы Веделина Томаса, Троцкий писал: «Как и многие другие, вы видите источник зла в принципе „цель оправдывает средства“. Сам по себе этот принцип очень абстрактен и рационалистичен. Он допускает самые различные толкования. Но я готов взять на себя защиту этой формулы — под материалистическим и диалектическим углом зрения. Да, я считаю, что нет средств, которые были бы хороши или дурны сами по себе или в зависимости от какого-либо абсолютного, сверхисторического принципа».
Это не означает, подчёркивал Троцкий, что вероломство и предательство допустимы и оправданы, если они ведут к «цели». Сам выбор средств зависит от характера цели. «Если целью является освобождение человечества, то ложь, подлог и измена никак не могут быть целесообразными средствами. Эпикурейцев противники их обвиняли в том, что, „проповедуя счастье“, они спускаются к идеалу свиньи, на что эпикурейцы не без основания отвечали, что их противники понимают счастье… по-свински» [914].
Нельзя не отметить, что через несколько десятилетий именно эта проблема — неразрывная связь цели и средств, предполагающая нравственную обоснованность прежде всего цели,— рассматривалась как центральная в наиболее фундаментальных советских работах по этике. Один из ведущих специалистов в этой области О. Г. Дробницкий подчёркивал, что даже категорический императив Канта не универсален, поскольку «из чисто формального принципа невозможно вывести никакого конкретного нравственного содержания… С его помощью ещё нельзя совершить выбор… Способность человека представить свою максиму (т. е. свою цель и выбранные средства.— В. Р.) в качестве всеобщей не исключает морального произвола» [915]. Поэтому не «общечеловеческие ценности» и не «моральное чувство», а рациональное моральное обоснование своих целей является ядром нравственности человека и общества. Как справедливо отмечал Жан-Поль Сартр, когда человек выбирает поступок или принцип действия, то он выбирает вместе с собой всё человечество, каким оно должно быть [916]. Если согласиться с этим, то нужно признать, что политический (т. е. классовый) выбор — это фундаментальный элемент нравственной позиции не только общества, но и каждого человека.
Вопросы соотношения цели и средств в революционной практике широко освещались в партийной публицистике 20-х годов. Эта проблема стояла, например, в центре статьи старого большевика Лепешинского, в которой автор отвечал на вопрос, часто поднимавшийся в те годы на партийных и комсомольских собраниях: «Как вы смотрите на иезуитскую мораль: цель оправдывает средства?» «С точки зрения класса иначе и быть не может, как только приспособление всяческих средств к достижению целей, которые ставит себе класс,— писал Лепешинский.— Весь секрет только в том, чтобы правильно распознать это средство. Если средство только по-видимому ведёт к цели, а на самом деле отдаляет от неё, то средство плохое, и если оно при этом может стать предметом моральной оценки, то смело можете назвать его безнравственным». К таким средствам Лепешинский относил в первую очередь массовые расправы, продиктованные слепым чувством мести и не различающие виноватых и невиновных.
Неразрывность критериев политической целесообразности и нравственной допустимости лежала и в основе ответа Лепешинского на более конкретный вопрос: «Как вы смотрите на пытки? Оправдает ли их коммунистическая совесть, если к ним станет прибегать какая-нибудь чека?» «Отвечаю не обинуясь,— писал Лепешинский.— Пытки принадлежат к числу самых нецелесообразных способов раскрытия заговоров, преступлений или военных секретов. Даже царские генералы или штабы не прибегали к пыткам шпионов и уж во всяком случае не по человеколюбию. Поэтому никакими соображениями такого рода методы не могут быть оправданы — ни с точки зрения интересов классовой борьбы, хотя бы и очень острой, ни с точки зрения обычной житейской морали». Тот же подход к проблеме цели и средств в революции определял характер ответа Лепешинского на вопрос: «Имеет ли коммунист нравственное право хлопотать за человека, сидящего в Москве на Лубянке?» «Ну, конечно, имеет право и даже должен,— писал Лепешинский,— если уверен, что его вмешательство в область компетенции „Лубянки“ не только не воспрепятствует борьбе коммунистов с их классовыми врагами, а даже поспособствует исправить допущенную ошибку или устранить ненужную, бесцельную жестокость».
Лепешинский подчёркивал, что к нормам большевистской этики относятся великодушие и гуманность. «Где соображения простой человечности… не вступают в противоречие с интересами классовой борьбы пролетариата, там эта „человечность“ не просто „допускается“ этикой пролетариата, но и входит в неё в качестве составной её части,— писал он.— Пролетариат, например, не отказывается, в случае надобности, убить классового врага, но он великодушен (и возводит это великодушие в этический принцип) к врагу побеждённому и обезвреженному» [917].