Партизаны. Книга 1. Война под крышами
Шрифт:
– Как вам не стыдно, Григорий Григорьевич?
Перед вчерашним директором столовой стояла жена врача Корзуна, которой дела нет до новой должности Лапова и которая лишь видит, что ей, женщине, грубят. И Лапов осекся, стал заверять, что он лишь добра желает Анне Михайловне, как хороший знакомый ее мужа…
– Ох и артистка ты у нас, мама – воскликнул Толя, и все засмеялись, и сама мать засмеялась.
Пленных перестали приводить. А жители все несли продукты.
– Вы как-нибудь, дорогая Анна Михайловна. Может, по-другому сможете передать.
Теперь уже нельзя было отступать. Люди искали возможность что-то делать для пленных и вообще
– Что – «пойду»? Куда ты пойдешь? Ума скоро лишусь, а еще вы тут!
Но иногда она разговаривает по-другому:
– Когда тот немец вбежал, я увидела – пропали! Помнишь, я крикнула: уходите! – Толя хорошо помнит, что крикнули лишь глаза мамины. – Вот тогда я решила: никогда… пока можно, не втягивать вас в это. Я и одна сделаю все, что надо, больше сделаю, если не так буду за вас бояться.
Толя все же ухитрялся проникать в аптеку через кухню. Видя его, мама почему-то не гнала прочь, а тут же приказывала:
– Ну что стоишь, помогай Наде. Да двигайтесь вы!
Толя приметил одного высокого пленного – горбоносого, из кавказцев. Особенно видишь глаза его: они пылают, кажется, что остаток жизни в этом неимоверно исхудавшем человеке вот-вот перегорит. Получив свое, он проходит на кухню и зовет маму. Из-под шинели вытаскивает грязный узел тряпок, медленно извлекает из них большие ручные часы.
– Можно на сало обмен сделать? – спрашивает он, не выпуская часов из рук. – Кило можно?
Шепчет жарко, задыхаясь от слабости, запавшие глаза смотрят с безумной пристальностью и недоверием.
Часы – это последнее, на чем держится надежда человека выжить, переступить через общую могилу, уже вырытую за лагерем около леса. Часы можно обменять, но мама упрашивает спрятать их и дает ему вторую порцию хлеба и сыра.
Так повторялось уже несколько раз, об этом узнали в поселке. Маме приносили кирпичики сала, граммов по сто, двести: людям не хотелось, чтобы человек расстался со своей последней надеждой.
Казик тоже принес завернутое в тряпку.
– Батьке в Покровах дали. Просили поменять. Можно взвесить – точно кило. Надо помочь человеку.
Говорил это Казик торопливо, но с глазами чистыми и честными. Однако Толя заметил, как мучительно покраснел Алексей. А раз Алексей краснеет, значит, кто-то поблизости сподличал.
Взгляд у мамы сразу сделался отсутствующим, далеким. Она сухо объяснила, что часы пленный уже продал.
Через два дня его убили.
Двое пленных скрылись в лесу, а он только и успел перебежать канаву. Бежать он бросился с опозданием, видимо,
«Хлопцы»
Зима кончилась. Снова и раньше всего прорезалась каучуковая полоса асфальта, потом зачернели на огородах залысины-бугорки, зажелтели завалинки. И опять загудело шоссе, распираемое колоннами машин – уже с черными кузовами. В газетках заговорили о начале нового и решающего наступления: «когда решит фюрер», «когда дороги просохнут». И все чувствовали, что немцы действительно будут наступать, но теперь это не пугало. Часть огромного тела страны была придавлена чугунной плитой оккупации, но и в этой часть пульсировала та же кровь, что омывала и страшную рану фронта, и далекие просторы Урала и Сибири. Первый шок проходил, люди на подмятых врагом территориях уже не чувствовали страшного разрыва с тем, что внезапно отхлынуло на восток. Кровь пульсировала, у всей страны по-прежнему было одно сердце, одно дыхание.
И тут немцы обнаружили, что Красная Армия имеет большие резервы не только у себя за спиной, но и за спиной у немцев.
Против партизан двинулись карательные батальоны: обозы с артиллерией и минометами, легкие танки. Немалая армия шла против партизан, но не ощущалось, чтобы впереди ее бежал вестник силы – страх. По обочинам асфальтки движутся каратели, а за лесом буднично постреливают одиночки-партизаны. Эти постоянные выстрелы и автоматные очереди стали привычными для жителей поселка: ими как бы пунктирно и все более настойчиво очерчивается граница, где немецкая власть кончается. Границу эту немцы и полицаи переходить малыми силами уже не решаются. Один Порфирка до самого последнего времени пробовал таскаться по деревням. Одноглазый столь люто ненавидел «этих большевиков», что не хотел верить в самое их существование. Но ему пришлось еще раз их увидеть. Порфирка отправился в ближайшую от поселка деревню Зорьку напомнить, что мясо и молоко все же придется сдать новой власти. Он был в хате, когда по улице пронеслись конники, и почти поверил, что они не вернутся, как снова застучали копыта. Он сунул винтовку под печь, схватил топор и принялся щепать лучину.
– Примачок прибился? – спросил один из партизан у хозяйки, ослепляя полицая золотозубой улыбкой. А другой, проследив за глазами женщины, тут же нашел и винтовку.
Посиневшего, с закушенным языком, погнали Порфирку к лесу. Среди снежного поля велели раздеваться. Тут только вернулся к нему голос. Порфирка хватал всадников за сапоги, обещал вступить в «банду» (привычка!) и плакал одним глазом. Ему велели бежать. Босые ноги отпечатали на мокром снегу два десятка шагов…
В поселке вздохнули с облегчением. Анютку больше всего радовало, что одноглазый получил такую же смерть, какой одарил ее мужа. С неделю она только про это и говорила.
Много неожиданного, такого, о чем когда-то и не думалось, принесла война. Вот хотя бы эти полицаи – их уже немало в поселке – к «своим» и «беглые» (из деревень). Порфирка – старый шпион, этот, по крайней мере, понятен. Ну, а другие: бритоголовый завскладом Пуговицын, коротконогий грузчик Фомка, вахлаковатый «золотарь» Ещик? Значит, какой-нибудь директор столовой Лапов – не задушила тебя твоя одышка! – сидел рядом в кино, а на демонстрации даже где-то впереди шел, а сам он вот кто! Ведь это он, Лапов, приходил, уговаривал папу «выдвигаться», «исправлять ошибку». Очень озабочен был, что у Толи «не та мать».