Партизаны. Книга 1. Война под крышами
Шрифт:
И правда – нажала. И тут можно бы тарахтеть жерновами вхолостую, но моторист оказался под стать Шабруку. Молодой, а злости на Советскую власть больше, чем у десяти Шабруков. Откуда только? Кончится камень – выключает машину. Это уже сигнал, Шабрук тут как тут.
– Ну, кончайте радикулит лечить, – говорит Михолап-средний, – несет уже штаны в руках.
Неохотно все поднимаются с нагретых солнцем валунов и берутся за молоты. Работа кипит, а камнедробилка молчит. Моторист и руки сложил: «Вот, мол, сижу, не подают камня».
– Старый ты человек, – обращается
Голуб что-то бормочет заикаясь. Не по себе ему. Его, трудягу, обвиняют в безделии, и вроде по праву, но разве его это вина, что так все обернулось теперь, и он не может осуждать хлопцев. Все наблюдают за ним с чувством вины, даже молоты опустили. Один Повидайка самозабвенно гакает. Но удар у него короткий, тюкающий, слышно, что лупит не по шву. Когда по шву – удар похрустывающий. Кто-кто, а Шабрук в этом понимает. Он подходит к Повидайке и любуется им. На детски розовых щечках Повидайки мокро.
– Молот собрался расколоть? – спрашивает Шабрук, ласково выворачивая свои синие десны.
– Как бы ручка подлиньше была.
– Дай.
Шабрук берет молот, перекатывает валун и начинает отсекать боковину. Хруст – и каменный ломоть отваливается в сторону.
Повидайка смущенно крякает.
Шабрук отшвыривает молот и, довольный, что есть чем порадовать, сообщает:
– Завтра машины подойдут, камни с восьмидесятого километра возить будете. С пленными за компанию.
– Те камни только краном поднимать.
– Ничего, шеф из тебя кран сделает. Даст гумы – угол дома поднимешь. Н-нтеллигенция!
Уходя домой, договорились, кто и что должен принести для пленных. Пришли к девяти. Пленные уже на работе. Валят лес, дым от костров ползет по шоссе. Человек десять около машины, накатывают по доскам в кузов большущие камни, от которых в канаве остаются глубокие вмятины. Вся охрана в лесу, около машины лишь немец-шофер и переводчик. Разгрузив карманы в пилотки пленных, предусмотрительно разложенные в канаве, Толя поднялся с колен. Над ним стоят лагерный переводчик. В глазах переводчика, расплывающихся за стеклами толстых очков, издевка.
– А вам известно, что с пленными нельзя общаться?
– Я не общаюсь, – ответил Толя и оттого, что получилось глупо, озлился, посмотрел прямо в очки переводчику и неожиданно для самого себя сказал: – Ну так и что? Сам же ты наелся.
– Я вам не грублю, почему вы мне грубите?
Толя ушел к своим.
– О чем он с тобой? – с интересом спросил Павел и решил почему-то: – Ловкий парень этот Шелков.
– Сволочь просто, – возмутился Толя.
А тут еще Казик, тоже хорош гусь! Договорились же, а он только и принес на две цигарки самосада, да и тот у дедушки взял утром. Отдал щепотку пленному, теперь театрально хлопает по карманам и врет:
– По дороге роздал, ребятки, все начисто. Я не умею понемногу. Что есть – сразу.
Пленные извиняются, виновато ежатся. Сегодня Толя просто ненавидел Казика. И работу свою он всегда умеет на других переложить. Отошел
Когда машина с пленными ушла, Толя громко спросил:
– Почему ты ничего не взял из дому? Ты же хоть свеклы собирался принести.
Казик вдруг выпалил горячо и почти убежденно:
– Надо было не бросать винтовки, есть там, где давали.
И прилившая к щекам кровь, и дрожь в пальцах, и пафос-то весь – все из-за какой-то ботвы и моркови, которую он обещал принести, но, видимо, не смог выклянчить у старой Жигоцкой! Всем стало неловко. Когда снова подошла машина, Казик энергично, с прибаутками взялся за работу. Толя не раз ощущал на себе его взгляд – внимательный, настороженный. Стоило Толе произнести слово – Казик сразу отзывался, как бы даже заискивающе.
С этого дня Толя начал ловить себя на том, что он присматривается к Казику, словно ищет подтверждения какому-то еще не вполне ясному чувству.
Как-то вечером за столом собралось особенно много людей. Даже Афанасия – сына бежавшего из деревни старосты – зачем-то притащил Владик.
Вообще Владик Грабовский становится все более сомнительным типом: очень уж странные у него знакомства. Заметно, что его распирает от удовольствия быть «фигурой» в поселке: начинающий фельдшер, а все называют, как врача, доктором; совсем недавно был несмелый маменькин сынок, который пугливо обходил шумные, драчливые компании сверстников, а тут вдруг выгнало его в настоящего мужчину, и густой бас проломился.
Оказывается, человек глупеет, когда его начинают называть «мужчиной». На Владике это, во всяком случае, подтверждается.
Если тебе так уж невтерпеж побыть «фигурой» – мол, до войны не пришлось, – мог бы, по крайней мере, без полицаев обойтись. А то и в волостной управе его видят, и с Хвойницким.
Такой начальник медпункта, как Владик, – удобная вывеска для разных аптечных и не только аптечных дел, которыми озабочена мама. Возможно, потому она и не против этих картежных сборищ в доме. Мама лишь предупредила, чтобы никаких «опасных» разговоров при Грабовском не вели.
Тем более что по поселку прополз совсем уж неприятный слушок. Первым принес его Казик.
– Знаете, Лина Михайловна, что поговаривают? Этот Грабовский, фельдшер, каким-то значком за клубом хвастал. Говорят – гестаповский. Остерегаться нам следует его.
Хвастаться шпионским значком, да еще за клубом, где теперь собираются заводские курцы и говоруны, – что-то невероятное! Но на Владика и это похоже.
С Грабовским – ясно. А вот Казик? Вовсю стал остерегаться Грабовского. Правильно, конечно. Но очень уж противно видеть, как он это делает. Вроде даже заискивать начал, смеется одобрительно, что бы ни сморозил Грабовский, поддакивает на каждом слове.