Партизаны. Книга 1. Война под крышами
Шрифт:
– Янек, – неожиданно раздается у порога. Это батька Янека.
– Что вам? – не очень ласково отзывается сын, хотя и на «вы».
– Янек, где ты тут? Что это ты делаешь? Хочешь всех загубить? Иди домой, пока не знают.
Сын молчит.
– Янек!
– Не пойду сегодня. Вы что, в Германию хотите меня сплавить?
– Побойся бога, Янек! У нас уже все спокойно.
– Ну и спите спокойно, я приду завтра.
– А если проверят? И матку и брата губишь.
Барановский, видимо, боится, что Янек собрался уйти в лес.
– Хлопцев вот никто домой не тащит.
–
Сын молчит.
– Янек! – снова и снова звучит в темноте. Толя живо представляет озабоченное лицо Барановского, высокого работяги-печника, всегда такого молчаливого. – Янек, у тебя к матке и брату сердца нету.
– Завтра!
– Я-я-нек!
Ушел. Артем закрыл дверь. Сказал почему-то со вздохом:
– Дитя плачет, пока поперек лавы [9] ложится, а как вдоль, от него плачут.
9
Широкая скамья, стоящая вдоль стены в белорусской хате (бел.).
– Ты всплакнешь, как же.
Это «баба» голос подала откуда-то с печи. От удивления Лесун и кряхтеть перестал.
Утром все уже выглядело по-иному. Вместо с ночью как бы отступила и опасность.
Дома хлопцев встретили так, точно это они пережили самое страшное.
Маня стыдливо улыбается им из постели. Она вся как-то обуглилась за эти сутки.
– Думали, детки, конец уже нам, – говорит мать и виновато улыбается, – думали, не свидимся больше. Собрались и мы, а уже поздно, хватают всех, гонят. Рада была, что хоть Нинку догадалась отослать. За проволокой плач, крик, дети, женщины… А они все приезжают, все что-то готовят. Потом пришло какое-то безразличие, кто лежит, кто сидит. Жутко так. Говорят, они хотели молодежь забрать, а остальных… Ужас-то какой! Сжечь в школе хотели. Но увидели, что молодые все убежали.
Вечером заглянул Казик и сразу же начал жаловаться:
– Подумайте, до чего дошло! Я за доски забрался, потом хотел переползти в лучшее место, а она увидела и кричит из-за проволоки: «Казю, идь тутай!» Это она и сына за проволоку зовет. Как будто ей легче будет, если и меня туда же?
Никто не спрашивает, о ком он говорит. На такое способна только Жигоцкая. Мама почему-то не уговаривает Казика «понять» свою мамашу.
Наконец Толя снова побывал у Виктора дома. Двор у Любови Карповны совсем запущен, калитка без завес: приставляется, как печная заслонка. В доме что-то гнетущее, как в семьях, где люди подолгу не разговаривают друг с другом.
И запах новый, солдатский.
– А, Толя…
Виктор занят тем, что перебирает тюбики в измазанном красками ящике. Выжатые, пустые кладет на откинутую крышку. Отобрал «сухие», а потом ссыпал их назад в ящик. Толю, конечно, заинтересовала винтовка, он осторожно положил ее на колени, стал открывать и закрывать затвор.
– Вот в город ехать завтра, – думая о чем-то своем, сказал Виктор.
– Соли купил бы, на деревне обменять можно хорошо, – ухватилась за его слова Любовь Карповна. – Одной мне
Виктор не отозвался, он будто и не слышал ее.
– Стыд за тебя принимаю только. Нужна тебе была эта полиция. Как ели нищимницу, так и едим. Если такой, в лес лучше бы убегал.
И теперь Виктор смолчал: в глазах – ни прежней иронии, ни сердитых искорок, а лишь тяжелая озабоченность и какая-то тоска.
Любовь Карповна вышла, застучала ведрами в сенях.
– А почему ты не кончил техникум свой художественный? – спрашивает Толя.
– Исключили.
– Виктор, а за что?
– За отчима… Откуда мне знать? Написали, что он был царский офицер. Да что ты спрашиваешь у меня? Я сам спросил бы. Кто-то наверх выбирался. Или спасался. По спинам, по головам. Вроде этого Казика.
Виктор закурил. В комнате почти темно. Свет папиросы выхватывает из темноты то щеку, то руку Виктора.
– Топор рубит, а силу ему топорище дает. Цыган байку баял, он у нас в подвале сидит. Пришел человек в лес. Испугались деревья, задрожали: в руке у человека – топор. Но старый дуб сказал: «Не пугайтесь, топор-то без топорища». Второй раз появился человек, деревья уже не дрожали. Говорит человек дереву, самому замшелому: «Кто ты сейчас, кто знает, что ты есть в этом лесу? А вот стань моим топорищем». И стало дерево топорищем. И не стало леса.
Виктор курит некоторое время молча.
– Хитрый цыганюга. Рассказал и смотрит, здорово ли уел меня, полицая.
– Виктор, а какие они, партизаны?
– Какие? Ты же каждый день видишь Анну Михайловну, свою маму.
– Я про настоящих.
– Про настоя-ящих! Шли мы как-то ночью в деревню. Подумалось: кончится война, живые останутся жить. И будут рассуждать о мере пережитого и сделанного. А по-моему, самое тяжелое в теперешней войне – вот это: мать и дети. – Виктор курит. Лицо его на миг бронзовеет в темноте от глубоких затяжек. – Каково было бы даже солдату, если бы в окоп подсадили еще и детишек его! Таких вот, как Надины девочки. Мина, падающая на его окоп, падает и на них, ползут танки, а снизу на того солдата смотрят дочуркины глаза. Я бы боялся смотреть на этого солдата.
Помолчали.
– Видимо, только мать и способна вынести то, что на нее обрушила эта война.
– Гляди – снег повалил, – сказал Толя. – Завтра шоссе чистить попрут.
– А мне в город. Бургомистр и Пуговицын едут обмундирование получать. И я напросился. Надо.
Назавтра в такую же пору прибежала Анютка:
– Ой, Любовь Карповну повели в комендатуру. Хвойницкий бьет ее по голове, а она так вот закрывается а все лицом к нему поворачивается… Ее сын что-то сделал в городе.
Глаза у мамы стали тоскливыми-тоскливыми.
– Вот, я так и знала…
Часть третья
О матерях можно рассказывать бесконечно
Один в поле
Случилось это недалеко от города. Но никто не знал, как Виктор оказался среди поля, почему он бежал к лесу, когда мог спокойно выйти из города и даже выехать на немецкой машине.
Как всякое большое несчастье, произошло это неожиданно.