Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
– Нет, подожди, – говорит Головченя, – вот они детишек жгут, баб. На что ж они рассчитывают? Придем же, рано или поздно придем в ихнюю Германию.
– А ни на что, – отзывается Сергей Коренной. – Гитлер хочет чтобы немцы этого и боялись – ответа за такое, чтобы до конца с ним шли.
– Не знаю, кто там как, а я свое спрошу, – говорит Носков. Глаза у этого щуплого парня жесткие. Этот спросит.
Вмешивается в разговор Бакенщиков, «профессор»:
– Поспешай, Носков, а то потом вступит в действие высокая политика.
– Какая там политика? – недоверчиво
«Профессор», в очках, с измазанной зеленкой шеей (мучают чиряки), и бородатый здоровяк. Головченя смотрят друг на друга с откровенным сожалением.
Но неужели правда, что когда-то перестанет быть главным беспощадная, непрощающая ненависть? Это, наверно, так далеко, что и не верится.
На опушке сели отдыхать.
Тут, совсем неподалеку, гражданские лагеря. Толя и Разванюша отпросились сбегать туда. Лес сухой, весь пронизанный солнечной пылью и птичьими голосами. Лагерь начался неожиданно. Он похож на партизанский, только буданы (их тут называют «куренями») размещены как попало. И детишек много, искусанных комарами, пугливых и очень любопытных. Глаза красные – от дыма. У женщин – тоже. У этих еще и от забот, страхов.
Две землянки выделяются среди других: с окнами, дверьми. Чувствуется хозяйственная рука старого Коваленка. Под березой ручные жернова из дубовых кругов – можно крутить, если есть что молоть… Рыжая, как лиса, Фрося, счастливо растрепанная, выбежала откуда-то из глубины леса и – на шею своему Разванюше. А он, муж, стоит и дожидается, когда Фроська нарадуется.
– Ну, ты, – ворчит старый Коваленок. Когда он вот так наклоняет голову, острая бородка сердито заламывается о грудь, а глаза сверкают белками. – Уему на тебя нету, бес в юбке.
Но Фрося сегодня не боится свекра, смеется и не снимает полные, в рыжих веснушках, руки с мальчишеской шеи Разванюши.
Из землянки – как-то испуганно – выскочила сухонькая женщина. Мать Разванюши.
– Ой, Ванятка!
Толя заглянул в соседнюю землянку. Дедушка здесь: с порога слышно, как гудит, захлебывается его астма. В проходе на столике-грибке – сапожный инструмент, старый ботинок.
– Ты, Ефимка? – Голос с темных нар, до смешного знакомый, дедушкин голос. – Полежу трохи и кончу. Сделаю тебе.
Толя подошел к столику. Босые ноги, свисающие с нар, задвигались. И тогда отделилось от темноты знакомое лицо дедушки.
– Толя! И мама тут?
Дедушка считает, что и немцев убивать Толю водит мама.
Закурит сейчас. Так и есть. Экономно оторвал уголок от какой-то листовки.
– Кидает с ароплана. Кинул бы и махорки. Так не, падла.
Толя прочел полуоборванные слова: «…является пропуском». Ага, бери эту бумажку и беги сдаваться. И последний срок указан. Еще в первые недели войны немцы разбрасывали такие листовки для окруженцев. И не надоело им указывать последний срок? Тогда, дома, нелегко было представить себя на месте окруженцев. Тогда казалось, что родной дом – берег, все-таки берег. Теперь другие думают с уважением о таких, как Толя, и им тоже страшно оторваться
Толя спросил про Нину, про Надиных девочек. Дедушка высек искру (железка, кремень, трут – всю эту древность называют теперь «катюшей»), прикурил, потом стал отвечать:
– Щавель, ягоду собирают. Скучает без вас Нинка. А Надю забили? Ты куда идешь? Много вас идет? Ого! А тут ночью приходили. Закурить мне дал, а утром глянул я – нету сапог. Стояли, а нету. Тот жулик, что угостил меня сигареткой, прихватил. Ну и ма-астер, трясца его матери! Бабушку ты не увидишь? Все ругались, а помирать врозь не хочется.
Бабушку Толя не видел с того дня, как ушли в партизаны. Мама оставила ее у знакомой учительницы.
Нина Толе очень обрадовалась. Увидела Толю, черные глаза на широком личике залучились, счастливо пискнула, подбежала. А хорошо быть старшим братом! Даже двоюродным.
– Где Надины?
– Идут они, вот они!
Первой подошла Галка. И застеснялась поднятого платьица, в подоле которого щавель, приопустила, сколько могла. А Инка еще выше подняла свой рваный подол.
– Во, зайчикин. – Листики заячьего щавеля похожи на сердечки. Полный подол сердечек. – Мамка уже не больная?
Глаза у Инки сердито-требовательные. Толя растерялся. Нина заученно быстро, по-старушечьи запела:
– Скоро. Правда, Галка? Вот и Толя – правда, скоро? – У Нины и Галки лица умные-умные, хитрые-хитрые.
– Масло прислала, – сказал Толя, вытаскивая туго засевшую в кармане плаща флягу.
– Во видишь, во видишь, – обрадовалась Галка, будто и впрямь верит, будто не знает. Инка смотрит, ждет, И вдруг:
– У-у-у, мами-ища, не идет все, ма-асла…
Тогда заплакала и Галка, закричала на сестренку, даже замахнулась:
– Ревешь, вот заболеешь и умрешь, придет мамка, а ты в земле будешь разгнива-аться…
Остается Нинке заплакать, тогда уже Толе хоть подыхай: ну что он может, если Надю убили! Но Нина не заплакала, она засмеялась, и совсем по-настоящему.
– Ой, а как наша Инка немца обманула! – закричала Нина. – Расскажи Толе, он маме расскажет.
Инка смотрит глазами, вымытыми, как засиневшее после дождя небо.
– Какого немца? Ну, ну, Инка.
– Я по дорожке иду, а он – хоп! – Инка и руками показала, как ее «хоп»! При этом выпустила подол, рассыпала зеленые заячьи сердечки. Присела, подбирает щавель и рассказывает: – Я так испуга-алась! Я ему сказала: «Я покажу, где есть еще много детей». Повела немца, а сама раз – и проснулась!
Надо уже идти, догонять взвод. Но Разванюша пропал.
Явился наконец. Очень серьезный, зато Фрося улыбается красиво уставшими глазами. Улыбается заранее всему, что подумают, что скажут. Все знают – было. Знают, что и Толе это известно. Он краснеет, а потому смотрят на него. И нахалка Фрося смотрит, улыбается, будто не ей, а ему надо смущаться.
Разванюша о каких-то хозяйственных делах заговаривает, незаметно отстраняясь от жены, а Фрося нарочно не отпускает его плеча. И все на Толю смотрит.