Партизаны. Книга 2. Сыновья уходят в бой
Шрифт:
Толя не может не замечать, что все на него смотрят как-то по-особенному. Это мешает думать о главном: о брате, о матери, о Ефимове. Вот и Фому убили. Когда кого-то убивают, начинаешь замечать, что убивают лучших.
Другие отряды ушли, остались только колесовцы. Сидят, стоят, дожидаются, будто ради Толи. Он и благодарен, и неловко ему. И сам себе противен. Такое случилось, а думает о том, какое у него лицо и какое должно быть выражение лица у человека, если брата ранили. А он ведь любит брата. Толя и особенно Алексей, само собой разумеется, скривились бы, если бы услышали друг от друга о таком. Но в них это есть, и однажды Толя особенно остро осознал, что есть. Еще дома, еще до войны. Пошли по грибы: Толя, Алексей и рыжий Янек Барановский. Поссориться со старшим братом – пара пустяков. Достаточно посмотреть на его недовольную физиономию (как же, младший навязался в компанию!), как тебе сразу захочется еще больше испортить ему настроение. Алексей, будто нарочно, все уходил от знакомых грибных мест.
– Ничего, парень.
Это старик Митин подошел, потрогал Толю за плечо. Наверно, по Толиному лицу все-таки заметно, что он не бревно, что ему тяжело.
Да, но почему он думает о своем дурацком лице почти с удовольствием?
Толя пошел по лесной дороге в ту сторону, откуда должны появиться подводы. Услышал и побежал на стук колес…
Лошадь, лицо старика… Вот он – Алексей! Серый пиджак накинут на плечи, под ним на груди резко белеют бинты. Алексей полусидит на возу. Курит. Наверно, очень удивился внезапному появлению брата, потому что воскликнул почти счастливо:
– Толик!
– Ваш партизан? – поинтересовался бородатый возчик. На коленях у него карабин. У ног Алексея – винтовка. Унес все-таки.
– Наш, – ответил Алексей и так по-хорошему улыбнулся Толе. А Толя – ему. Им радостно скрывать и знать, что они – братья. – Знает уже? – спросил Алексей.
Это про мать.
– Наверно, нет. Отряд здесь. Ходили пароход топить.
Серый пиджак брата весь испятнан кровью. В голубых галифе – там, где карманы, и возле самого колена – дырочки, маленькие, безобидные.
– Мама зашьет, – говорит зачем-то Толя.
– Чтобы только не напугали. Ты же знаешь ее!
Толя остановился, поджидая вторую подводу. Грузный, с широкой походкой партизан, приноравливаясь к подводе, ступает медленно, будто выбирает место, чтобы прочнее поставить ногу.
Толя смотрит на постилку, под которой убитый, видит босые, холодно-белые, неестественно большие ступни ног и с трудом верит, что это – Фома Ефимов. Гораздо более реальным кажется не то, что он видит, а то, что помнит. Совсем нетрудно представить, что не минули еще эти три месяца, что сейчас ночь, отряд ушел громить Протасовичи, а Толя и Фома на посту – в яме, пахнущей мерзлым картофелем. Рядом с Фомой, затихшим у пулемета, сам себе кажешься сильным, грозным. А рядом с этим, что на возу, ты слабее самого себя: вот как сковало даже Фому Ефимова. И какой он чужой, даже враждебный, этот, что на возу. Он не защищает, не поддерживает, он таит зловещее. И как жалко того, живого, как горько, что его уже не будет, никогда не будет. А ведь такого заметного будет не хватать и тогда, когда кончится война, когда людям останется одна радость. Будут ли они замечать это?
А на дороге уже хлопцы, идут навстречу. «Моряк» направился ко второй подводе. Приоткрыл постилку и сразу опустил.
– Ах, вы-ы! – простонал плачуще и угрожающе.
Самое трудное – это когда отряд возвращается. У всех, кто в лагере, лица беспокойно-счастливые, даже у Паши. Вначале, как убили ее Митю, она все молчала, даже боялись за нее. А теперь – прежняя, как и когда-то, – любит поговорить, засмеется иногда. Но я-то вижу, какие у нее глаза. Они не примирились с тем, что случилось, с тем, что ее сына нет. Ни с чем не примирилась, ни с кем. Она чего-то ждет, своего чего-то. Не могу забыть, как она плакала тогда, несправедливо и упрямо обвиняла моего сына в том, что случилось с ее сыном. Она мне и сочувствует, когда я жду, боюсь, и как бы жалеет меня, не
Сегодня все какие-то неразговорчивые. Я даже не выдержала, спросила: «Как мой Толя?»
– Да что ему, – засмеялся Шаповалов, – потопил пароход и идет. Вот и он.
Всякий раз, когда Алексей и особенно Толя возвращаются в лагерь, они такими детьми выглядят. У Толи шея тоненькая, голова большая… Но попробуй пожалей его. Да и зачем, им ведь не легче, а тяжелее будет. Им такое приходится переносить, такое видеть. Алексей на что уж не любит рассказывать, а в прошлый раз не выдержал: «Расстреливали, мама, старосту. Гад, семьи партизанские выдавал, четыре семьи сожгли. Борода белая, чистая, сидит на пне, а слезы по бороде: «Хлопчики, помилуйте!» Близко от гарнизона было, кустики, днем. Кучугура из бесшумки выстрелил, а он: «Хлопчики…» Фома не выдержал, из пистолета убил, единственным своим патроном».
Вот что пришлось вам, дети…
А сегодня Толя сразу подошел ко мне. Раньше, бывало, поздоровается издали или за руку, как все, и дальше со всеми идет, чтобы не подумали, что к мамке прибежал. Лина, смешная, возмущается всегда: «Я их отругаю. «Здравствуй!» Как еще не скажет: «Анна Михайловна»?»
А сегодня остался возле матери. Беспокойный такой. Устал, наверно. Ходит же день за днем, ни одной операции не пропустил. Я знала, что нелегко тебе будет, дитя ты еще горькое… Сердце щемит, когда не видишь их. И когда видишь. Своих. И не своих… В санчасти много раненых, тяжелых. Особенно боюсь за Молоковича. Самолет бросил на дорогу бомбу, и надо же – его и ранило. Пока при сознании – тихий, мягкий со всеми. Вроде и не помнит, что двое его соседей – недавние полицейские. Разговаривает, слушает. А как бред начинается, просто боимся. Срывает повязки, кричит: «Полицаев с ложечки кормить если будете, поднимусь и порежу их. Не хочу с полицаями…» А сегодня ночью воды родниковой просил: «Я сразу поправлюсь, Анна Михайловна, дорогая, пошлите кого-нибудь. За хатой моей криничка, мама покажет, она сходит сама. Скажите, для Вани». И смотрит так, что знаю: умрет, если не дать ему этой воды. «Хорошо, – говорю, – пошлем разведчиков. Вот иду в штаб». А сама к яме, опустила в холодную воду флягу с кипятком. Лина прибежала. «Послал меня, чтобы сказала, как с матерью его разговаривать. Боится, чтобы не напугали. Пусть, говорит, скажут, что в руку, в плечо ранило, не тяжело».
Принесла остуженную воду. И полчаса не прошло, а он верит: «Привезли? Не напугали ее? Мама у меня простая, почти неграмотная, но совсем такая, как вы. Она сама набирала воду? Нигде нет такой. Попробуйте, Анна Михайловна». И Лину заставил попробовать… Лина сегодня какая-то бестолковая. Даже разозлилась я на нее. Скажешь – переспрашивает, а делает все равно не то и не так. Сделаешь замечание – смотрит, будто я больная, а она хочет и боится сказать мне это. И Толя куда-то убежал. То не отходил ни на шаг, а то пропал. Все сегодня не по мне: и как разговаривают, и как смотрят, как замолкают. Нервы стали ни к черту. Сапожник Берка едет, кожи везет. Надо про Толины сапоги напомнить. Совсем он оборвался, босой ходит. Что этот Берка так смотрит? Всегда у него шуточки, а тут смотрит, вздыхает… Боже, что он говорит? Какой сын, чей сын? Что я не должна, почему не волноваться, не убиваться? Убиваться? Убит! Кто это крикнул так страшно на весь лес? Я так и знала, я знала… Але-ша!..
– Толя! – крикнул Шаповалов.– Беги, мать там…
Толя, который на дороге дожидался раненого брата, понял, побежал. Люди толпятся возле хозвзвода. Расступились перед Толей. Как это страшно, когда перед тобой расступаются.
Она лежит на земле, лицо белое, такое слепое. Лина стоит на коленях, трет ей щеки, просит, плачет:
– Правда, Анна Михайловна, ну, честное слово, не убили…
Толя наклонился и тоже сказал:
– Правда, мама…
Что делать? Толя никогда не видел мать такой. Ему больно и немного стыдно, и ему уже кажется, что действительно произошло что-то страшное. Он знал, что мать не поверит словам, ждал, пока подъедут подводы, чтобы сама увидела, убедилась. А тут кто-то проговорился, наверно Берка.
Сапожник бормочет, оправдывается перед Сыроквашем:
– Вижу, такая бледная идет, я и говорю: «Не надо убиваться, Анна Михайловна, его везут, уже близко…»
Глаза у матери открылись, она сразу испуганно поглядела на всех, поднялась на ноги, оттолкнула чью-то руку.
– Где он, покажите мне!
Сырокваш взял ее за локоть, она хотела вырваться, но начальник штаба не выпустил руку:
– Нет, раньше выслушайте, Анна Михайловна. В плечо, понимаете, в плечо. Идемте к посту, может, они там.