Парус плаваний и воспоминаний
Шрифт:
Почему же, однако, это происходит? Объяснение напрашивается простое и, думаю, правильное.
Все было общим и обнаруживалось почти одновременно, все чудеса, радости и потрясения, и как выяснилось, часто в одних и тех же формах: море, паруса и облака над ним, полет ласточек и полет Уточкина, гибель «Титаника» и поющая скрипка Яна
Кубелика, Цусима и Великая китайская стена, похищение из Лувра Джоконды и на зеленой лужайке футбольный матч с англичанами в полосатых спортивных костюмах, гимназия и первое впечатление от разметавшихся волос девочки. Все было общим. Об этом писали газеты и говорили за столом паши отцы. Именно это поражало воображение…
Кроме
Солнце. Море. Птицы. Паруса. Веселые улицы южного портового города, еще сохраняющего кое-какие признаки шумного прошлого — порто-франко. Стройность архитектуры. Театр с итальянскими певцами. Тайны созревания и, наконец, оглушительное впечатление революции: жизнь, вдруг развернувшаяся во всю ширь.
Все это описывает в своих книгах Юрий Олеша. Он первым повел мяч, а я, как, вероятно, и другие наши сверстники и земляки, страдаю его страданием, восхищаюсь тем же и так же; и две души объединяются, как когда-то в детстве моя душа объединялась с душой мальчика, которого я успел полюбить.
Важно сказать еще вот что: с Олешей мы встретились гораздо раньше, чем стал он писать книги.
Расскажу и об этом.
Задолго до того, как Ильф загадочно вздохнул по поводу моей женитьбы — «Гой, ты моя Генриетточка», — о чем мною уже было рассказано в печати — я предпринимал попытки обозрения жизни.
Конечно, особенно интересно было встречать людей, с которыми перед этим долго не встречался: годы отделяли нас от нас же, от нас прежних, юных, других, еще не знававших важных определений судьбы, иногда — славы. Было это не только интересно. Ожидание такой встречи волновало, будто предстоит что-то важное для тебя — разговор о любви, о твоем близком будущем.
Почти всегда я испытывал это перед встречей с Юрием Олешей.
…Вхожу и вижу Олешу перед большим трюмо. Он что-то громко говорит. Кому? В комнате — это был просторный номер в хорошей гостинице в Ленинграде — больше нет никого, Олеша разговаривает сам с собою…
Он назначил мне время, но стука в дверь не слыхал.
Смутившись, Олеша отпрянул от сверкающего чистотою стекла зеркала и говорит — теперь уже мне:
— Серый.
Не понимаю.
— Что это значит?
— Я постаревший, серый. Зеркало — это ужасное изобретение. Никогда не рассматривайте себя в зеркало.
И он опять подходит к трюмо, как к опасному зверю: сначала нерешительно, но постепенно все с большей тщательностью начинает себя рассматривать.
— Это — я. И будет момент, когда этого (он сделал жест в сторону зеркала) не станет, не отразит меня никакое зеркало… Ужасно! Подумать только (в топе появляется насмешливость), это — личность. Как так личность? Откуда? Какие права?
Первоначальное удивление, оторопь, даже легкий страх перед человеком, разговаривающим с зеркалом, проходит. Я улыбаюсь, и Олеша продолжает объясняться, причем в таком тоне, как будто у нас продолжается давно начатый разговор.
— Чувствую какой-то недостаток зрения… А вы вполне здоровы? Говорят, вы стали рабочим? Вы фрезеровщик?
Звучное слово — фрезеровщик — Олеше правится. Он произнес его случайно, но теперь повторяет его, и слово пробуждает в воображении новый образ, отвлекает от тягостных опасений, только что высказанных. Он со вкусом повторяет:
— Фрезеровщик… фрезеровщик…
Но я должен разочаровать его. Как раз был период времени, когда и я по примеру многих молодых людей моего поколения, охваченный романтикой революционных строительств, думал, что для нас может быть только одна форма участия в революционно обновляемой жизни: Днепрострой! Магнитострой! Турксиб! Идти туда, только там найдешь удовлетворение и правду, а для этого забудь, что ты юрист или литератор, и становись каменщиком, литейщиком, арматурщиком. Повсеместные краткосрочные курсы строительных рабочих, железнодорожников, куда направлялись охотники с Биржи труда, казалось, открывают эти дороги. Ступил на эту дорогу и я. Но я не был фрезеровщиком…
— Нет, — говорю я Олеше, — я не фрезеровщик, я — арматурщик.
— Это электричество?
И я объясняю ему, Олеше, которого я еще свежо помню молодым, веселым, задорным, в футбольных трусиках и бутцах в раздевалке на гимназической спортивной площадке, в Одессе в Ботаническом саду, помню его таким, хотя сейчас он и жалуется мне, что он постарел, он — серый. Я объясняю ему, что я имею дело с другой арматурой, это не электротехническая арматура, я — арматурщик-строитель и имею дело с железом для железобетона: арматурное железо — круглые тяжелые прутья разных форм и номеров — все чаще, все шире применяется в современном строительстве.
Олеша оживленно подхватывает:
— Железо! Да, железо. Материал века, — он быстро говорит. — Однако слушайте: недавно я был в Рыцарском зале Эрмитажа. Я видел там раненые доспехи, доспехи, панцири, рассеченные мечом… Вообразите! Может, это действительно те доспехи, которые рассекались на человеке. Их надевал мой предок, польский рыцарь. Панцирь ранен, значит, был поражен мой дед. Я не променяю этот зал на всю сталелитейную промышленность. Доспехи мне понятней. Я многого не понимаю… Восемнадцать миллионов крестьян станут рабочими! А запах земли, запах избы, колос на мужицкой ладони? Это ведь то же самое чувство отцовства или материнства…
А, может быть, мы помогаем выращивать новое мещанство! Смотрите: семья въезжает в новую квартиру и прежде всего хочет поставить шкаф с зеркалом. Почему это? Почему в гарнитуре вещей, окружающих нас, оставляют зеркало? Личность? Человек не должен видеть свое отражение… — И, взбивая на себе волосы, Олеша пытливо и недоверчиво опять смотрится в зеркало. Я вижу в отражении, как его глаза меряют его рост.
— Какая таинственная чушь! — невольно восклицаю я.
— Как — чушь? — возмущается Олеша. — Зеркало — это мистика или эстетизм. Много лишнего в наших произведениях, в произведениях интеллигентных людей, артистов: зеркало, домашние обои, бритва «жилет», посильный жилет наших дядюшек, папиросы, самопожертвование, героизм, любовь, театральная сцена…
Олеша выбрасывает эти слова, вернее, выдыхает их — одно за другим, как фокусник, вынимающий из обшлага один предмет за другим. Но что-то мешает ему, его сжимают какие-то невидимые углы, и он, освобождаясь от этого стеснения, с тем большей страстью, не слыша этого, не подозревая, говорит:
— Говорят, когда поезд приближается к Парижу, люди вскакивают среди ночи, прижимаются к окнам, их чаруют далекие сияния. Камни Парижа! Рудин погиб на баррикадах Парижа! Интеллигенция восприняла революцию романтично. Интеллигенция создала романтику боев на баррикадах. Рудин погиб в Париже на баррикаде. В этом есть сила, есть! Но кто это поймет и оценит… Я пишу пьесу о лжи. Замечательная женщина, актриса, противопоставляет революции эстетизм интеллигенции. Слушайте сцену…