Пашка из Медвежьего лога (Рисунки В. Мешкова)
Шрифт:
Но вот что-то приковывает его внимание. Он варежкой протирает глаза, смотрит с пригорка вниз.
— Кажись, след! — И Гурьяныч ныряет под навес старых кедрачей.
Мы — за ним. Старик уже далеко и, мелькая между стволов, скрывается за изломом.
Там, где он дожидается нас, я вижу на снегу глубокие вмятины — следы зверей. Они огибают пригорок и теряются в глубине сыролесья. Старик пальцами ощупывает рассыпчатый снег, и вдруг веселеет, добреет его лицо.
— Недавно
Мы подтянули юксы на лыжах. Гурьяныч перевязал потуже кушак и подоткнул повыше полы однорядки. Пашка стянул ремешком на груди лямки.
— Готовы? — спросил, не оглядываясь, старик и, стронув лыжи, стал быстро отмерять расстояние.
Окрыленные надеждой, мы с первого шага почувствовали в себе необыкновенную легкость. Теперь нам все казалось доступным, возможным. Я верил в опыт Гурьяныча, умышленно не расспрашивал его о подробностях этого промысла: хотелось, чтобы все было неожиданностью.
Звери шли густым кедрачом по глубокому снегу и, кормясь на ходу, срезали острыми зубами молодые побеги берез, тальника; местами разгребали копытами снег и срывали нежные верхушки бледно-желтого ягеля. Мы быстро подвигались их следом.
Меня удивляло странное поведение Гурьяныча. Он по-прежнему громко разговаривал; иногда сбивая с лыж снег, стучал о стволы деревьев, тогда как, мне казалось, это не способствовало нашему успеху, и я втайне даже досадовал на старика.
От первой разложины звери пошли крупными прыжками — видимо, услышали нас. Пашку какие-то силы вынесли вперед, но старик повелительно крикнул:
— Не смей! Назад!
У кедра Гурьяныч сошел с лыж, сбросил котомку. Подошел обиженный Пашка.
— Куда поскакал, еще намаешься! Живо разводи костер! — И, повернувшись ко мне, пояснил: — Негоже по насту гонять зверей, ноги могут до кости разодрать. Переждем, пока потеплеет.
— Но маралы могут далеко уйти, — возразил я.
— От своего следа никуда не уйдут.
Солнце встало над тайгою. Не осталось блеска в сугробах. Потухли фонарики. Зима под солнцем лежала одряхлевшая, усталая. Но в воздухе — удивительная свежесть и смутное предчувствие пробуждающейся жизни.
Быстро разгорается костер. На лес сходит теплынь. Пашка сидит на валежнике, обхватив руками колени, и наблюдает, как пламя жадно пожирает сушняк. Гурьяныч переобувается. Я весь поглощен чудесным днем, могуществом природы, мыслями о том, что все прекрасное в ней принадлежит человеку. Каким он должен быть счастливым!
Откуда-то прикатил заяц. Увидев нас, он затормозил бег, хотел встать на задние лапы, но провалился в снег и долго выбирался на кромку уже размякшего наста.
— Пора! — сказал Гурьяныч. И мы тронулись.
Под лыжами мякнет податливый снег. Идем не торопясь. Гурьяныч, видимо, бережет силы. Километра через два натыкаемся на лежку — звери отдыхали после утренней кормежки.
Гурьяныч не задерживается, не глядит на лунки, не говорит ни слова, уходит дальше все тем же ровным, спокойным шагом. Меня же мучит мысль: как можно поймать этих быстроногих и пугливых маралов?
День в полном разливе. Солнце наводит порядок. Лес стоит над потускневшими снегами весь обновленный, в хвойном бархате.
К полудню по ложкам загудели подспудно ручьи — начало весеннего буйства. «З-з-з» — робко заводит разбуженный солнцем комар. Каким приятным кажется этот унылый звук в предвесеннем воздухе!
Первый паук на снегу, первая птичья песня в лесу, первый караван журавлей — как это дорого человеческому сердцу! И хотя все это ежегодно повторяется в одно и то же время, никогда не надоест. Всегда с нетерпением ждешь этих вестников великого перелома в природе.
Маралы, почуяв опасность, удирают по глубокому снегу, в страхе бросаются то вправо, то влево, ищут спасения в чаще и не могут уйти от опасности, от приближающегося к ним шороха.
Гурьяныч и теперь не прибавляет шагу — удивительная уверенность в его фигуре, в спокойствии, даже в молчании. Только Пашке не терпится. Он нет-нет да и сойдет с лыжни, метнется вперед, но окрик старика неизменно возвращает его на место.
Проходим гарь. Солнце палит по-настоящему. Миллиарды каких-то малюсеньких, еле заметных глазу сороконожек ползут по снегу к источнику тепла. В лунках звериных следов они кишат чернотой, скапливаются на освещенной стороне сугробов, ползут дальше, неизвестно куда и зачем.
Мир пробуждается. Разгреби снег, разбей трухлявый пень, отдери на сушине кору — и можно убедиться, что ростки травы, личинки насекомых, жучки, даже почки уже пробудились, но еще таятся, будто дожидаясь, когда зашумит по-весеннему лес.
У спуска в ложок Гурьяныч на минуту задерживается, показывает подожком вперед, кричит;
— Вот они!..
По ельнику мелькнула, утопая в глубоком снегу, серая тень, затем вторая, третья. Гурьяныч свернул влево от следа, оттолкнулся и быстро скатился по склону, пошел наперерез зверям. Мы — за ним.
«Начинается!» — мелькнуло в голове.
Маралы быстро обнаруживают нас, бросаются вправо к белогорью, круто спадающему к краю тайги.
— Там еще глубже снег, — поясняет старик и переходит на спокойный шаг.
Зверей не видно. Они идут одним следом, прокладывая себе дорогу по дну ложка. Гурьяныч то кашлянет, то крикнет — пугает, не дает маралам передышки. Но животные, кажется, начинают понимать, что впереди их поджидает еще большая опасность: она таится в снежной белизне, в глубоких сугробах, в крепких надувах. Они бросаются в сторону к склону, пытаются прорваться к низине, где мельче снег, но на пути встает опасный шорох человека, и звери послушно идут дальше, куда их направляет Гурьяныч.