Пассажирка
Шрифт:
Незнакомка по-прежнему стояла неподвижно и смотрела. Она не вздрогнула, даже когда раздались аплодисменты. И только потом медленно вернулась в зал, к своей компании.
Лиза все не возвращалась.
— Не случилось ли чего с вашей супругой? — забеспокоился Бредли.
Вальтер извинился. Надо посмотреть, что с ней. Она и раньше чувствовала себя неважно.
Лиза полулежала в кресле. Глаза у нее были закрыты, и, когда Вальтер вошел, она не шевельнулась.
— Неужели тебе так плохо, родная? — спросил он, подойдя к ней.
— Да, мне плохо.
— Я сейчас пойду за врачом.
— Не надо!
— Я тебя не понимаю. Если ты больна…
— Я уже приняла таблетки. Здесь
Он присел возле Лизы и взял ее за руку.
— Лизхен, милая, что с тобой? Скажи мне.
— Наверно… морская болезнь.
Несколько секунд он молча смотрел на нее, потом спросил:
— Ты уверена?
— Не знаю… Очень укачивает.
— Ну ладно, — сказал он. — Ладно. Не хочешь врача — не надо. Чем я могу тебе помочь? Что мне делать?
Она ответила, не открывая глаз:
— Я не хочу тебе мешать. Вернись к Бредли. — Но тут же, как будто внезапно испугавшись, добавила: — Только, Вальтер, не оставайся там долго.
—…Я не совсем с вами согласен, мистер Бредли, не совсем. Особенно с тем тезисом, который можно было бы, правда несколько упрощенно, сформулировать вслед за вами как «попустительство преступлению». Вы сказали, что именно в этом «попустительстве преступлению» состоит, на ваш взгляд, самая большая вина немецкого народа, равная по своим психологическим последствиям тому… «подвигу», чудовищность которого вряд ли мог предвидеть Фихте, создавая свою теорию. Так вот, я не совсем согласен с вашими выводами, хотя почти полностью принимаю предпосылки, на которых эти выводы основаны.
Я верю, что вы встречали в Германии людей, которые, быстро забыв, кто втянул человечество во вторую мировую войну, стоившую десятки миллионов жизней, говорят о несправедливости, постигшей Германию, и, хуже того, искренне верят, что это несправедливость. И я согласен: это идеальная почва для взращивания новых бредовых идей, к восприятию которых, как вы выразились, так склонна отравленная мистицизмом немецкая душа.
Я верю вашему рассказу о человеке, который прожил пятьдесят лет рядом с Дахау и сказал вам, что не знает, что там творилось. Большинство немцев отвечает в подобных случаях: «Не знаю». Они не знали тогда, когда дымились печи крематориев, когда они принимали в качестве «помощи» разные вещи, оставшиеся от казненных, — почему же они должны знать теперь, когда «исторический подход» дает им возможность смотреть на события издалека, сохранять высокомерное равнодушие?
Ведь нельзя ни от кого требовать эмоционального отношения к истории, а это уже исто рия. И даже не история, а историческая сказка, современный вариант саги о Нибелунгах. Почему же они должны отдавать предпочтение именно этой сказке? Отдавать ей предпочтение — значит признать ее реальностью. А этого они хотеть не могут. Я знаю об этом не хуже вас, мистер Бредли. И я тоже объясняю это нежеланием признать реальностью то, что там происходило. Более того, в их «не знаю» я усматриваю невысказанное и, быть может, даже неосознанное стремление оправдать то, что там имело место, согласно с «присущим» — видите, я употребляю любимое словечко всех знатоков немецкой психологии, — итак, с присущим каждому немцу метафизическим убеждением (его сформулировал Гегель), что любая действительность, какой бы она ни была, разумна и необходима.
Поэтому я не могу возражать, когда вы говорите о своеобразном симбиозе в душе каждого немца, где прекрасно уживаются попустительство преступлению и очистительные тенденции. Обратите внимание, что я вслед за вами не учитываю в своих рассуждениях немцев Восточной зоны, ведь, и по вашим словам, «уже одно то говорит в их пользу», что они не удивляются, когда слышат слово «Освенцим».
Я понимаю, что вы не принимаете этого во внимание в своих рассуждениях о немецком характере, так как полагаете, и не без основания, что они могут думать одно, а говорить другое. Итак, возвращаясь к нашей основной теме, я могу согласиться с формулировкой о симбиозе, о том, что в душе каждого немца уживаются попустительство преступлению и жажда возрождения национального духа. У меня есть, правда, некоторые возражения, но я пока не стану высказывать их; я ведь знаю, что вы ждете от меня сейчас не столько возражений, сколько ответа, — и я попытаюсь дать вам ответ.
Итак, вообще говоря, я в основном согласен и с вашими наблюдениями, и с выводами, хотя человеку со стороны, человеку, не жившему в Германии с тридцать третьего по сорок пятый год, делать выводы почти невозможно. Вы дружите с доктором Штрайтом и, должно быть, не раз слышали от него фразу: «Человеку, который не был в концлагере, не понять лагерной жизни, морали узников и их психологии». Я пользуюсь этой фразой, чтобы обосновать свой тезис о том, что невозможно делать выводы со стороны. Вся Германия, мистер Бредли, с ее восемьюдесятью миллионами населения и территорией в пятьсот пятьдесят пять тысяч квадратных километров была сплошным концлагерем.
Бредли чуть заметно улыбнулся. Это была, собственно, даже не улыбка. Просто немного углубились морщины, которые на его мальчишеском лице казались скорее шрамами. Он вежливо подождал, не продолжит ли Вальтер, и затем сказал:
— Простите, герр Кречмер, но вы меня не совсем поняли.
Вальтер кивнул, как бы приглашая его продолжать.
— Говоря о попустительстве преступлению, я не имел в виду позицию немецкого народа во времена Гитлера. Я понимаю, что тогда значило неприятие, не говоря уже о сопротивлении. В этом смысле ваше прошлое, если не оправдано, то, во всяком случае, объяснимо. Меня интересуют сегодняшние немцы, вернее, их отношение к своему конкретному прошлому. Мне это важно не для того, чтобы получить какое-то моральное удовлетворение, а по чисто практическим соображениям. Вы ведь знаете, герр Кречмер, я журналист, а по образованию историк, и иной раз… меня тянет делать прогнозы.
— Основываясь на отношении сегодняшних немцев к тому, что вы называете «подвигом»?
— В частности, и на этом.
— Понимаю, — сказал Вальтер, — и постараюсь вам ответить. Надеюсь, вы меня простите, если я попутно скажу несколько слов о себе. Я имею на это право, поскольку принадлежу к той категории немцев, которых вы — разделив весь народ на узников концлагерей и прочих — всех скопом заклеймили. По-вашему, только первые не виновны, совершенно не виновны как перед прошлым, так и перед настоящим, а быть может, и перед будущим. Все прочие виновны. Все прочие если активно и не участвовали в преступлении, то пользовались его плодами. Такова ваша точка зрения, если я вас правильно понял. Мне бы только хотелось уточнить, чем именно мы пользовались? Имуществом казненных?
— Вы прекрасно знаете, — ответил Бредли, — что я имел в виду не это. Конечно, известная часть немцев пользовалась и имуществом. Но многие пользовались победами Германии, упивались ее торжеством, как хлебом насущным, питались надеждой на мировое господство…
— О!.. — воскликнул Вальтер. — О!.. Оправданы те, кто использовал для своих экспериментов людей вместо подопытных животных, а вы осуждаете других за… надежду?
— Первых оправдали из-за вторых и благодаря этим вторым. — Голос Бредли прозвучал неожиданно жестко. — Именно потому, что маленький человечек, мечтавший попасть на Урал и приобщить к цивилизации тамошних «дикарей», простил сам себя, — именно поэтому были прощены те, кто сначала вселил в него эту мечту, а потом заставил осуществлять ее. Скажите, много ли было немцев, ожидавших с надеждой не победы, а поражения? Томас Манн? И кто еще?