PASSIONARIUM. Теория пассионарности и этногенеза (сборник)
Шрифт:
Но даже ученые-эмпирики не имеют права на согласие с вышеприведенным тезисом, ибо он нарушает закон сохранения энергии. Ведь этногенез – это процесс, проявляющийся в работе (в физическом смысле). Совершаются походы, строятся храмы и дворцы, реконструируются ландшафты, подавляются несогласные внутри и вне создающейся системы. А для совершения работы нужна энергия, самая обычная, измеряемая килограмм-метрами или калориями. Считать же, что сознание, пусть даже этническое, может быть генератором энергии – это значит допускать реальность телекинеза, что уместно только в фантастике.
Поясняю. Каменные блоки на вершину пирамиды были подняты не этническим самосознанием, а мускульной силой египетских рабочих по принципу «раз-два – взяли». И если канат тянули, кроме египтян, ливийцы, нубийцы, хананеяне… от этого дело не менялось. Роль сознания, и в данном случае не этнического, а личного – инженера-строителя, была в координации
Сочетание разнообразных этногенезов с социальными процессами на фоне разных культур, унаследованных от эпох минувших, и ландшафтов, дающих людям пищу, тоже многообразную, создает этнические истории, причудливо переплетающиеся друг с другом. В отличие от этногенеза этническая история – процесс многофакторный, испытывающий разные воздействия и чутко на них реагирующий. Вместе с тем этническая история не столь наглядна, как история культур и государств, социальных институтов и классовой борьбы, так как события, связанные со сменой фаз этногенеза, источниками не фиксируются. Иными словами, этническая история – это та историческая дисциплина, которая ближе, чем любая иная, к географии биосферы, что и определяет пестроту, которую отметил еще Р. Груссе. Он сравнил историческую панораму середины XX в. со звездным небом, где мы наблюдаем звезды, давно потухшие, но свет которых только теперь дошел до Земли, и не видим сверхновых, чьи лучи еще несутся в космических пространствах и, соответственно, не восприняты земными обсерваториями. Продолжая уподобление, Р. Груссе считает страны ислама находящимися в возрасте, аналогичном европейскому XIV веку, – Треченто. Вторжение немцев во Францию в 1940 г. он сравнивает с походами Алариха и Гензериха в V в., японские войска называет самураями, переодетыми в современную униформу. Скандинавия, напротив, по его мнению, находится в будущем, в преддверии XXI в. Отсюда видно, что Р. Груссе не имел в поле зрения ни социальных, ни этнических процессов, а только их декоративную сторону, т. е. культурные коллизии.
Но если даже в XX в., в условиях уравнивающей урбанистической цивилизации, французский ориенталист обнаружил столь грандиозные несоответствия, то в другие эпохи, когда они были менее сглажены общей техносферой, значение их было еще большим. Р. Груссе считает, что «большая часть наших бед произошла от того, что народы, живя в одну эпоху, не подчинялись ни общей логике, ни единой морали» [221, р. 103–104]. Неравномерность этнического развития Р. Груссе считает причиной многих войн и таких чудовищных злодеяний, как немецкие концентрационные лагеря. Действительно, для того чтобы совершать столь страшные поступки, не оправданные реальной государственной необходимостью, без мучительных угрызений совести, нужно иметь такую психическую структуру, которую можно представить только в виде патологии. Но это не случайные индивидуальные отклонения, а этнические, касающиеся устойчивых настроений масс. Значит, это фаза этногенеза, несовместимая с той, от которой берется исходная точка отсчета, принятая нами за норму. Но ведь если начать отсчет с другой стороны, то патологией покажется то, что мы считаем нормальным.
Но если так, то надлежит найти какой-то эталон для измерения этнической истории, подобный тому, каким являются общественно-экономические формации для истории социальной. Однако задача осложнена тем, что на пути к ее решению лежит дополнительная трудность: соотношение этноса с вмещающей его географической средой, которая тоже изменяется, иногда даже быстрее, чем сам этнос. Тут Каллиопа бессильна и должна просить помощи у своей сестры Урании.
Урания и Клио
Применение географии к решению отдельных проблем встречало и продолжает встречать то полное сочувствие, то злобные нарекания. С одной стороны, очевидно, что сухая степь дает для создания хозяйства и культуры не те возможности, что тропические джунгли, а с другой – такой подход именуется «географическим детерминизмом». Для начала внесем ясность. Видные мыслители XVII–XVIII вв. Боден, Монтескье и Гердер в согласии с научным уровнем их эпохи предполагали, что все проявления человеческой деятельности, в том числе культура, психологический склад, форма правления и т. п., определяются природой стран, населенных разными народами. Эту точку зрения в наше время не разделяет никто, но и обратная концепция – «географический нигилизм» [120], вообще отрицающий значение географической среды для истории этноса, не лучше.
Но попробуем поставить проблему иначе. То, что географическая среда не влияет на смену социально-экономических формаций, бесспорно, но могут ли вековые засухи или трансгрессии внутренних морей (Каспия) не воздействовать на хозяйство затронутых ими регионов? [подробнее см.: 79]. Например, подъем уровня Каспийского моря в VI–XIV вв. на 18 м не очень повлиял на южные, горные берега, но на севере огромная населенная площадь Хазарии оказалась затопленной. Это бедствие так подорвало хозяйство Хазарии, что, с одной стороны, заставило хазар покинуть родину и расселяться по Дону и Средней Волге, а с другой – повело к разгрому Хазарского каганата в 965 г. русскими [72]. И аналогичных случаев в истории множество.
Казалось бы, надо просто определить компетенцию физической географии в этнической истории, но вместо этого идут бесплодные упреки в «географическом детерминизме», под которым начинают понимать даже просто хорошее знание географии. На причины этого печального положения указал историк географии В. К. Яцунский: «Историки слабо знакомы с географией, и наоборот» [220, с. 21]. И это еще не беда! Куда хуже, когда «географ, как только он покидает область географического исследования и начинает заниматься историей, перестает быть естествоиспытателем и сам становится историком» [там же, с. 27]. Заведомо ясно, что тут удачи быть не может, как и в обратном случае. Таким образом «открывается» корень неудач: постановка проблем и методика исследования не разработаны. Значит, следует этим заняться.
То, что для историка – завершение его работы, для этнолога и географа – отправная точка. Затем нужно исключить те события, причины которых известны и относятся к сфере либо спонтанного развития общества (социальные формации), либо к логике самих событий (личные поступки политических деятелей). Связывать эти явления с географией бесплодно. Остается сфера этногенеза и миграций. Тут вступает в силу взаимодействие человеческого общества с природой. Особенно это прослеживается, когда главную роль играет натуральное и простое товарное хозяйство. Способ производства определяется теми экономическими возможностями, которые имеются в природных условиях территории, кормящей племенную группу или народность. Род занятий подсказывается ландшафтом и постепенно определяет культуру возникшей этнической целостности. Когда же данный этнос исчезает вследствие трансформации, миграции или истребления соседями, то остается памятник эпохи – археологическая культура, свидетельствующая о характере древнего народа, а следовательно, и о природных условиях эпохи, в которой она бытовала. Поэтому мы имеем возможность расчленить исторические события политического характера и события, обусловленные преимущественно изменениями физико-географических условий.
Все народы Земли живут в ландшафтах за счет природы, но коль скоро ландшафты разнообразны, то столь же разнообразны и народы, ибо как бы сильно они ни видоизменяли ландшафт – путем ли создания антропогенного рельефа или путем реконструкции флоры и фауны, людям приходится кормиться тем, что может дать природа на той территории, которую этнос либо заселяет, либо контролирует. Однако ничто в мире не бывают неизменным, и ландшафты – не исключение. Они, подобно этносам, имеют свою динамику развития, т. е. свою историю. И когда ландшафт изменяется до неузнаваемости, причем безразлично – от воздействия ли человека, от изменения климата, от неотектонических процессов или от появления губительных микробов, несущих эпидемию, люди должны либо приспособиться к новым условиям, либо вымереть, либо уехать в другую страну. Тут мы вплотную подошли к проблеме миграций.
Модификация ландшафтов – не единственная причина миграций. Они возникают также при демографических взрывах или – реже – при общественных толчках, но тогда они будут столь отличны по характеру от первых, что спутать их очень трудно. Однако в любом случае переселенцы ищут условия, подобные тем, к которым они привыкли у себя на родине. Англичане охотно переселялись в страны с умеренным климатом, особенно в степи Северной Америки, Южной Африки и Австралии, где можно разводить овец. Тропические районы их не манили, там они выступали преимущественно в роли колониальных чиновников и купцов, т. е. людей, живущих не за счет природы, а за счет местного населения. Это – тоже миграция, но совсем иного характера. Испанцы колонизовали местности с сухим и жарким климатом, оставляя без внимания тропические леса. Они хорошо прижились на мексиканских плоскогорьях, где сломили могущество ацтеков, но майя в Юкатане сохранились в тропических джунглях, отстояв свою независимость в «войне рас» против правительства Мексики. Якуты XI в. проникли в долину реки Лены и развели там лошадей, имитируя прежнюю жизнь на берегах Байкала, но они не посягали на водораздельные таежные массивы, предоставив их эвенкам. Русские землепроходцы в XVII в. прошли сквозь всю Сибирь, но заселяли только лесостепную окраину тайги и берега рек, т. е. ландшафты, сходные с теми, где сложились в этнос их предки. Равным образом просторы былого «Дикого поля» в XVIII–XIX вв. освоили украинцы. Даже в наше время тибетцы, покинувшие родину, предпочли Норвегию цветущей Бенгалии; они основали колонию в Осло.