Пастернак
Шрифт:
Очевидно, что любовь к Германии и отношение к русскому Берлину лежали на разных чашках весов. Брату Пастернак признавался: «Трудно будет расставаться с Германией, как с совокупностью молниеносных поездов, ежедневно и в любое время направляющихся вглубь Саксонии, Бадена, Гессена, Тюрингии и т. д. С Берлином затруднений не предвидится: ни к чему на свете я не относился холоднее. В виду того, что Берлина не хаял разве лишь ленивый и что это избитейшая привычка, я особенно воздерживался от хулы по его адресу и боялся повторять этот трюизм. Однако, хочешь не хочешь, а это оригинальное мненье поневоле разделишь…»{165} Л.С. Флейшман пишет: «В пастернаковском отношении к берлинскому окружению можно усмотреть разочарование в “России” в Берлине — к берлинской “России” в целом»{166}. Бахрах вспоминает: «В течение долгого времени он искренно и глубоко любил ту воображаемую Германию, которую раз навсегда полюбила и Цветаева, “где все еще по Кенигсбергу / проходит узколицый Кант”, ту, о которой он переписывался с одним из любимейших своих современников, с Рильке. Он еще способен был ее идеализировать и не замечал того, что происходило в ее подпочве»{167}. С этой
Вопрос этот решился не без участия молодой жены. Зимой стало ясно, что она ждет ребенка. Возвращение в Россию теперь рисовалось ей как единственно возможная перспектива будущей жизни. Там были привычный уклад, нежно любимая мать, большая дружная семья, устойчивость знакомого, хоть и бедного, обихода. Разоренная послевоенная Германия, не скорректированная для Е.В. Пастернак тем флером привлекательности, через который до поры смотрел на нее Борис, скорее отталкивала. Так было принято одно из главных решений в судьбе Пастернака — 21 марта 1923 года он вместе с молодой женой покинул Берлин. Конечно, оба думали, что смогут впоследствии с легкостью вернуться, как думали и родители, и сестры, для которых будущее было до времени скрыто. Вероятно, и решение вернуться в Россию Пастернак не воспринимал тогда как окончательное и неизменное. Но как бы ни смотрели на обстоятельства сами участники событий, на самом деле вопрос об эмиграции был решен бесповоротно.
23 сентября 1923 года в семье родился сын — Евгений. Бывшую мастерскую Леонида Осиповича пришлось разделить на две части сначала занавеской, потом шкафами, а позже — самодельной перегородкой. Вот одно из ранних воспоминаний Евгения Борисовича Пастернака о быте квартиры на Волхонке, относящееся примерно ко второй половине 1926 года: «Я помню себя уже в то время, когда дедушкина мастерская была разделена досчатой переборкой. До этого комната перегораживалась шкафами. В проходной половине за занавеской и спинкой буфета я спал. <…> Ванна была заселена бездомными молодоженами, которых папа пустил переночевать, и они так и остались там жить. Воду для умыванья он приносил из коридора, где стояли запасенные с вечера ведра, иногда в морозы покрывавшиеся за ночь корочкой льда. Наша кухня располагалась на окне холодного коридора — примус или керосинка. <…> Занимался отец в той комнате, где я спал. Там стоял его письменный стол, рояль, буфет, обеденный стол, большое кресло с резными зверями, которые мне очень нравились в детстве и с которыми я играл. Вторая половина мастерской была спальней родителей. В ней находились огромный дедовский стол, мольберты и шкафы со множеством интересных вещей — Бориными и Шуриными коллекциями марок, окаменелостей и ракушек из Италии и образцовым гербарием, который отец собирал в гимназии под руководством географа А.Н. Баркова. Кроме того там был склад художественных материалов и этюдов, оставшихся после отъезда дедушки, и маминых работ. В этой комнате за маленьким столиком я играл, рассматривал старые открытки и дедовские художественные книжки с картинками. Меня отправляли туда, когда у родителей были гости»{168}.
Как видим, условия жизни, как и условия работы, оставляли желать много лучшего, но их изменить было практически невозможно. От Бориса теперь требовалось куда больше усилий для поддержания семьи — а возможностей становилось всё меньше. Материальное положение было до крайности тяжелым. Необходимость и невозможность заработка мучили Пастернака, отчетливо понимавшего, что поэзия новому государству без надобности. Мысль о службе с постоянной зарплатой не оставляла его: «Без регулярного заработка мне слишком бы неспокойно жилось в обстановке, построенной сплошь, сверху донизу, по периферии всего государства в расчете на то, что все в нем служат…»{169} Вскоре мечта исполнилась: в 1924 году с устройством на работу Пастернаку помог его рецензент и друг Я. 3. Черняк, редактор журнала «Печать и революция», профессиональный филолог и участник Гражданской войны. Он работал над составлением библиографии по Ленину, которую готовил к изданию Институт Ленина при ЦК ВКП(б). Черняк уговорил тогда Пастернака взять на себя просмотр иностранной прессы о Ленине. Воспоминанием об этом времени начинается роман в стихах «Спекторский»:
Привыкши выковыривать изюм Певучестей из жизни сладкой сайки, Я раз оставить должен был стезю Объевшегося рифмами всезнайки. Я бедствовал. У нас родился сын. Ребячества пришлось на время бросить. Свой возраст взглядом смеривши косым, Я первую на нем заметил проседь. Но я не засиделся на мели. Нашелся друг отзывчивый и рьяный. Меня без отлагательств привлекли К подбору иностранной лениньяны.Время работы над первыми главами «Спекторского» Е.Б. Пастернак описывает как счастливое для всей семьи: «Отчетливо помню, как я просыпался солнечным утром от маминого звонкого смеха и, не спрашиваясь, бежал за перегородку к родителям. Мама лежала в постели и смеялась, а папа Боря стоял в большом тазу, поставленном на сложенные на полу старые холсты, и обливался из кувшина холодной водой. Пожалуй, это первое и самое счастливое впечатление из того, что мне запомнилось. Так начиналось каждое утро»{170}. Однако чтобы прийти к этому благополучию, и муж, и жена должны были пройти через серьезный кризис.
Одна из причин кризиса, обострившаяся после рождения ребенка, уже описана выше. Стремление Евгении Владимировны поскорее вернуться в профессию, конечно, встречало массу препятствий: маленький сын, много занятий по хозяйству, отсутствие денег, нехватка элементарных вещей, продуктов, лекарств, слабое здоровье (она еще в ранней юности перенесла туберкулез и опасалась его возвращения). И хотя Борис Леонидович нисколько не препятствовал намерениям жены, а, наоборот, всячески пытался ободрить ее и помочь, начались семейные ссоры. Их подстегивали не просто продолжающиеся, а развивающиеся по нарастающей эпистолярные отношения Пастернака с Цветаевой. Своего восхищения перед ней и духовной близости, которая чувствовалась в переписке,
Получив с большим трудом заграничный паспорт и германскую визу, Е.В. Пастернак с сыном Женей в июне 1926 года поехали в гости к родителям и сестрам Бориса. Сам Пастернак не смог справиться с материальными трудностями и присоединиться к семье, да и получить визу теперь уже было совсем не так просто, как в 1922 году, — железный занавес медленно, но тяжеловесно опускался. Евгения Владимировна уезжала с тревожным чувством, продолжая в письмах прерванный с мужем нелицеприятный разговор, который вела до отъезда в течение последних месяцев. Одной из главных болевых точек этого разговора была Цветаева: «Ты думаешь, что судьба свела твое имя с Мариной, я — что это ее воля, упорно к этому стремившаяся»{173}. Экспансия Цветаевой в ее собственную семейную жизнь воспринималась не иначе как нападение, от которого нужно было защищаться. Пастернак по этому пункту разногласий давал объяснения, которые звучали не вполне убедительно: «Как рассказать мне тебе, что моя дружба с Цветаевой один мир, большой и необходимый, моя жизнь с тобой другой еще больший и необходимый уже только по величине своей, и я бы просто даже не поставил их рядом, если бы не третий, по близости которого у них появляется одно сходное качество — я говорю об этих мирах во мне самом и о том, что с ними во мне делается. Друг друга этим двум мирам содрогаться не приходится»{174}. Нервное и физическое истощение, взаимное недовольство друг другом, ревность, как снежный ком нарастающие бытовые и материальные проблемы — всё это к весне 1926 года обозначило границу, за которой семейная жизнь продолжаться в том же русле не могла. Оба были готовы к разрыву.
Отсутствие Евгении Владимировны (она вернулась в Москву в конце сентября) оказалось плодотворным для семейных неурядиц. Не сразу, но постепенно в письмах между супругами было достигнуто соглашение, которое подкреплялось их обоюдным желанием продолжать совместную жизнь. Отчасти это произошло потому, что Борис Леонидович прервал переписку с Цветаевой — не столько по настоянию жены, сколько по инициативе самой Марины Ивановны. С ней Пастернак тоже считал возможным и естественным делиться своими чувствами — в том числе и к уехавшей за границу жене, отношения с которой переосмысливал. Цветаева, следуя своему страстному темпераменту и сильно развитому собственническому инстинкту («двух заграниц не бывает»), фактически обозначила конец переписки. Переписка вскоре возобновилась, но уже несколько в иной тональности. Еще в большей степени на восстановление отношений повлияла добрая воля обоих супругов, в особенности с новой силой осознанное Евгенией Владимировной желание вернуться и быть рядом с Пастернаком, снова принять на себя их общую непростую судьбу. В 1926 году это спасло брак, готовый, казалось бы, развалиться. Как вспоминает Е.Б. Пастернак, «оставив все потуги самоутверждения и отстаивания самостоятельности, мама положила все силы на устройство нашей семейной жизни с возможным уютом и, главное, с заботой о муже, в которой он так нуждался»{175}. Следующие за описанными событиями годы, несмотря на жизненные неурядицы, творческие кризисы, опасности политического свойства, в целом можно назвать счастливыми с точки зрения личной, семейной жизни Пастернака. Казалось бы, всё наладилось, кризис был преодолен. Тем трагичнее переживались их участниками те события, которые произошли в 1929 году.
Зима 1929/30 года была очень тяжелой: Евгении Владимировне, которая заканчивала художественный институт ВХУТЕИН [18] , предстояло защитить диплом, дававший право художнику официально работать, получать заказы. Конечно, в выборе темы дипломной работы выпускники были не вольны. Актуальность и социальная значимость стояли на первом плане среди прочих критериев выбора. Пастернак сообщал в письме отцу: «Она изобразила работу в кузнечном цехе металлургического завода (нечто вроде Менцеля при колористической гамме твоих первых работ). Работала на самом заводе, но в движеньи это было трудно и дни были темные, а дома ей негде мольберт поставить» {176} . Из этого описания видно, насколько тяжелы были условия работы, домашняя обстановка их совершенно не предоставляла. Евгения Владимировна дописывала картину в мастерской института. За зиму она измучилась, похудела, снова возникла угроза возвращения туберкулеза.
18
В 1918 году на базе Училища живописи, ваяния и зодчества был организован ВХУТЕМАС (Высшие художественно-технические мастерские), в 1927 году преобразованный во ВХУТЕИН (Высший художественно-технический институт). В 1930 году ВХУТЕИН был закрыт. Вместо него были созданы Московский архитектурный институт и Московский художественный институт (которому позднее было присвоено имя В.И. Сурикова).