Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
— Ганс, — прошептал Герман пересохшими губами. Язык, будто подыхающий дождевой червяк, с трудом ворочался среди густой мерзости во рту.
— Чего?
— Где мы?
— В Берлине. На постоялом дворе «Кентавр».
— Боже милостивый. Ничего не помню.
— И не диво, пастор. Не диво.
— Попить бы чего-нибудь…
Длинный Ганс пошарил рукой по стене, нащупал украшенный кисточкой шнур сонетки. Где-то в недрах дома отчаянно задребезжал колокольчик. Герман со стоном закрыл глаза. Муха притихла в тупом изумлении.
— Незачем дом-то разносить…
Проворные шаги на лестнице — и в дверях возник коротышка хозяин, потный, услужливый, в большущем фартуке, испещренном желто-красными пятнами
— Чего изволите, судари мои?
— Полуштоф самогона и два кувшина крепкого пива, — машинально заказал Длинный Ганс.
Но в дымящемся пепле Германова существа вспыхнула искра инстинкта самосохранения. Умирающим голосом он прошептал:
— Не надо самогона, Бога ради, дайте мозельского, холодного мозельского…
— Сию минуточку.
Служанка Сюзанна принесла вино и тотчас взялась прибирать самые ужасные следы разгрома. Хлебнув вина, Герман слегка взбодрился. Дрожь в руках утихла, взгляд уже не расплывался. Он поставил зеленую рюмку на грудь и с удивлением обозревал собственную персону. Кружевное жабо и синий фрак, явно новые, хотя уже заляпаны соусом и пивом. Черные штаны до колен, красные шелковые чулки. На ногах, однако, все те же элегантные траутветтеровские полусапожки, перепачканные глиной Эгерсдорфа, а может, и берлинских сточных канав. И Длинного Ганса прямо не узнать — разодет в пух и прах, в черном сюртуке с ясными пуговицами — ни дать ни взять деревенский пономарь. Герман пощупал под кружевами — амулет на месте. Слазил в карман — Плутарх тоже цел. Но в кармане было что-то еще, не вполне понятное… Он вытащил руку и обомлел. Золотые и серебряные монеты, ассигнации, векселя…
— Боже милостивый… Я что, наследство получил?
Служанка неодобрительно покосилась на неподвижное тело в кровати. Длинный Ганс приложил палец к губам.
— Это же наша армейская касса. Помните, пастор? Эгерсдорф, маршал…
Герман зажмурился и напряг память так, что перед глазами замельтешили искры. Воспоминания всплывали обрывками — так утреннее солнце высвечивает узор на стенном ковре. Маршал де Виллар, Траутветтер, Эгерсдорф, странная баталия, краткие гастроли в образе великого человека, великого полководца… Мы, значит, реквизировали у Траутветтера армейскую кассу. А после сбежали в Берлин. Н-да, Боже милостивый. Будь прокляты мои амбиции.
Новые, диковинные звуки доносились с улицы, поначалу далекие и неясные, потом пронзительные и близкие, — нарастающий громкий шум, ликование, крики «ура!», птичьи голоса флейт и гобоев на фоне наплывающего волнами низкого гула литавр, а в самой глубине — ровный, ритмичный топот марширующих сапог, точно пульс города.
— Эй, как тебя там… Разве ж это дело — затевать уборку в присутствии порядочных гостей?
— Ну да, как же, порядочных, — дерзко фыркнула служанка.
— Что-о?
— Как прикажете, ваша милость.
— В таком случае оставь нас в покое. Кстати, который теперь час?
— Который час? Парад должен был начаться в два, и он уже давно идет, так что, наверно, четверть, а то и половина четвертого.
— Господи, как поздно. Ну ладно, ступай, да скажи, чтоб накрыли обед.
Когда они остались одни, Герман устремил вопрошающий взор на Длинного Ганса, и приятель, без слов смекнувший, чего он хочет, начал рассказывать, запинаясь и поминутно свирепо ероша чуб. Его воспоминания тоже четкостью не блистали. Да, они добрались до какого-то постоялого двора и сменили платье. Траутветтеровское золото распахнуло перед ними все двери, открыло все дороги. В Берлин они махнули на почтовых, с изрядным запасом напитков и провизии, который не скудел всю дорогу. Пастор колебался и подумывал вернуться в Вальдштайн, и по этой причине они яростно спорили, ибо он, Ганс, и на сей раз считал, что покоряться и терпеть никак нельзя. А пастор рыдал в три ручья и городил всякую чепуху об этих, которые дома, о генерале и о шевалье, а перво-наперво о барышне Эрмелинде, благослови Господь ее белые ножки…
— Черт побери, почем ты знаешь про барышнины ножки?
Ну, волею случая Длинный Ганс сподобился однажды подсмотреть, как барышня купается. Оконце над дверью в ванную комнату расположено высоко, обыкновенный мелкий народ не дотянется, а Длинному Гансу достаточно было чуток вытянуть шею и…
— Заткни пасть! Хам! Сию секунду забудь все, что видел, понятно тебе? Дикарь!
— Хорошо, пастор. А зрелище все ж таки было приятное и диковинное — чисто ангел Господень во всей своей славе, и провалиться мне на этом месте, ежели…
— Сказано тебе, молчи! Забудь об этом! А потом что было?
— Потом меня накрыл с поличным аббат Дюбуа, ну, когда я таращился в окошко…
— Нет, я имею в виду, что было после того, как мы удрали из Эгерсдорфа, остолоп.
— Ну что было… То и было, что в Берлин поехали, и все. Вы, пастор, сказали, надо, мол, попытаться еще раз, кто вас знает, что вы имели в виду. Приехали мы вдрызг пьяные, а денег у нас было ужас сколько, вот и запили горькую, нынче-то уж третий, не то четвертый день пошел. А чего мы будем делать, это выше моего разумения.
— Для начала можно пообедать и выпить по стаканчику.
— Понятное дело, можно, однако ж в последнее время мы только этим и занимались.
Вдали прогремели три пушечных выстрела, и зеленоватые оконные стекла тонко задребезжали. Шум огромной толпы временами нарастал до ликующего рева. Пушки. И неожиданно разом зазвонили колокола всех городских церквей — нехотя поворачивались на своих осях, возносили к небесам рты, прижав к нижней губе тяжелый язык, кружились и пели гудящую металлом песнь, от которой трепетали соборы, а голуби, словно белый дым курений, поднимались с озаренных солнцем куполов. На миг Берлин затаил дыхание — и тотчас многоголосый ликующий крик взмыл в безучастную синеву сентябрьского неба.
— Что они, черт побери, там вытворяют?
— Служанка толковала про какой-то парад. Видать, большой праздник.
Как по команде, на пороге возникла служанка, с постной миной сделала книксен. Обед готов, ежели господам будет угодно.
— Послушай, Сюзанна, крошка, что происходит в городе?
— Неужто не знаете? Парад по случаю победы, вот что.
— Победы? Мы, значит, сызнова одержали победу? Хорошая новость. А командовал кто — Старый Фриц?
Старый Фриц! Этак говорить о короле… Сюзанна сжала под фартуком кулак и с отвращением глянула на ленивого сластолюбца в кровати. Тьфу. Экое отребье. Сюзанна была доброй пруссачкой. Сердце у нее ширилось от радости, когда она слышала победный гром церковных колоколов и пушек. Ей хотелось быть в ликующей уличной толпе, но сквернавец хозяин никак не желал ее отпустить — вишь, со стола надо убирать за полоумными толстосумами из двенадцатого нумера. Тьфу. Ведь и ее расположение норовил купить, прощелыга этот, наверняка беглый пастор, и спускает он церковное серебро. Будто Сюзанна раздает свою благосклонность направо и налево, нет, она бережет ее для солдата с горячим сердцем в груди и вражьей кровью на руках. Тьфу, королю только и недоставало таких вот подданных, которые обжираются да пьянствуют, меж тем как доблестные прусские мужчины истекают кровью на поле чести. Сюзанна закусила губу и сердито молчала.