Пасторский сюртук. Гуннар Эммануэль
Шрифт:
— Эрмелинда…
— О, это оказалось не так трудно. Ведь Эрмелинда фон Притвиц уже умерла. Но меня ужасало, что чудо никак не свершалось. Я не могла найти мой самоцвет. Смотрела на себя в зеркало, и видела давнюю Эрмелинду, и спрашивала ее: ты еще жива? А она отвечала: нет, я мертва. В конце концов он продал меня сюда, и во многом это было облегчением. Мое великое предприятие потерпело неудачу. Эрмелинда умерла, но место ее осталось незанято. Жабу убили, однако во лбу у нее нашлась всего-навсего щепотка бесформенной слизи. Я срезала с куклы все чужие лоскутья — и ничего больше там не было. Ничего. Я была тенью. Здесь, в публичном доме, меня прозвали Монашкой, а лучше бы дали мне имя Одиссея — Никто{93}. Воспоминания стерлись. Я не могла припомнить,
— Я люблю тебя, Эрмелинда.
— Ты забываешь, что Эрмелинда умерла. По крайней мере это мне удалось.
— Я люблю тебя! — выкрикнул он. — И ты не потерпела неудачу, да и я тоже. Мы сражались и одержали победу, и хоть мы знать об этом не знали, здесь была цель, всегда была, — наше воссоединение. Ах, еще час назад, внизу, среди шлюх, я думал, что все случившееся — ужасное, катастрофическое поражение. А оказывается — прелюдия к невероятному событию, к нашей встрече, к нашему воссоединению. Эрмелинда, любовь моя, сестра моя, я достиг цели, теперь это реальность. — Он пал перед нею на колени, обхватил руками бедра. Они долго смотрели друг на друга и ждали. Ждали новой катастрофы, которая сокрушит их надежды. Но ничего не происходило. Быть может, они пришли к той цели, что была уже не просто точкой покоя между двумя ужасными реальностями. Быть может, они одержали победу. Наперекор всему.
Они смотрели друг на друга, что-то произошло. Как это описать? Какими словами выразить происходящее? Зеркала стали окнами, распахнутыми в цветущий сад. Из грязной дырки от сучка в половице забил родник и озерцом разлился у них под ногами. Он стоит перед нею на коленях, обнимает ее бедра. Я не хочу пока обладать тобой, хочу пока только ощутить, что ты есть. Они смотрят друг на друга. Их плоть внемлет саду и журчанию родника. И деревья протягивают ветви из зеркал, дарят им тень, и комнатушка шлюхи превращается в тенистую беседку. Он видит, как тени листвы и солнечные зайчики пляшут на белых ее плечах, она сняла соломенную пастушью шляпу и расстегнула платье на груди, ведь летний день пышет зноем, а прогулка была долгой. Но здесь в зеленой тени царит зеленая прохлада, ласковая, напоенная теплыми летними ароматами. С дерева нерешительно слетает лист, опускается на их сплетенные руки. Полуденный час, когда стада собираются под сенью рощ и пастухи дремлют, уронив голову на плечо. В зеленых нарядах деревьев спят птицы, точно драгоценные игрушки. Только родник, искрясь солнечными бликами, все журчит по красновато-коричневым камешкам, звонкий, прохладный…
Ход часов замирает. Чья-то рука ложится на колесо прялки, останавливает его круженье. Весь мир обращается в слух. Такое бывает, но очень редко: весь Божий мир — травы, животные, люди — разом задерживает дыхание, прислушиваясь к тихому голосу, зовущему из речных далей. И ощущения наши описанию не поддаются — то ли муки совести, то ли память о тяжком грехе. Мы никогда не говорим об этом впоследствии, ибо нужные слова давным-давно исчезли из нашего языка. Мы встряхиваемся, будто куры, пытавшиеся сбежать, проводим рукой по лицу, вздыхаем, бормочем какие-то будничные слова. И забываем, забываем так крепко, как забывают только благодарность и вину. Лишь дети надолго остаются задумчивы и встревоженны.
В этот краткий миг полдневного вселенского покоя средь летней жары герой распростерт у ног любимой, и оба недосягаемы, неуязвимы. Наверное, они заключены в самом центре хрустально прозрачной бездумной рассеянности, что объемлет мир, преображая его в спящий сказочный дворец, где люди оцепенели в разгар своих дел, задумчивые и кроткие, в паутине времен, обвевающей оцепенелые члены. Кругом безмолвие и медленный дождь пылинок. Но в самом сердце дворца — цветущий сад влюбленных.
Они смотрят друг другу в глаза, и что-то происходит. Взглядом они проникают друг в друга. Вот мой брат. Вот моя сестра. Будто солнечный луч осторожно пронизывает воду. И вода пресуществляется в вино, бурлит, и вскипает, и наполняет чашу возможностей, и плещет через край перламутровой пеной, похожей на зыбкий венчик цветка…
— Ты моя сестра. Я узнаю тебя.
— Мой брат. Мой любимый.
Герой приникает лицом к ее колену. Она касается ладонью его волос. Им не нужны слова. Они знают, что достигли цели. Покоятся в сердцевине вселенского покоя, в зеленой обители любви, и реальность их — плодоносная земля, куда более щедрая и богатая, чем самые смелые догадки и мечты о возможностях. Вовне прошло всего лишь несколько минут, а здесь, внутри, мимо приюта их покоя шествуют Часы — по-матерински ласковые женщины в белых одеждах, с пучками колосьев и полными корзинами плодов. И первый день клонится к вечеру. Солнце заходит, празднуя свой триумф, — долгое нетерпеливое странствие наконец достигло цели. Алый свет пробивается под кроны деревьев, озаряя влюбленных своим огнем. И герой узнаёт этот свет, некогда холодный отблеск в бесплодной мистерии, которой обречен одинокий. Теперь настал час влюбленных. Вместе они взойдут на костер, чтобы сгинуть и возродиться в пламенах. И вознесутся в небесную высь и станут звездным знаком. И люди будут ночами указывать на их место в зодиаке и говорить друг другу: Видишь? Влюбленные! Как ярко сияет их звезда…
О, эти тесные, душные маскарадные костюмы, огнем жгущие плечи. Герой сбрасывает хитон. Богиня срывает одежду шлюхи, губы ее лепечут слова, наконец-то обретающие утраченный смысл. Я хочу! И одежда на полу истлевает, как палая листва, и герой чувствует, как унизительное телесное бессилие мало-помалу оставляет его члены. И он видит ее наготу глазами, вновь обретшими невинность. Чистый и нагой пылает их костер.
Богиня отдыхает у родника, ждет любимого, подперев голову рукою, каштановый локон трепещет в такт дыханию. Она распахивает взор и улыбается, узнав любимого. А родник плещет и журчит. Сестра моя, возлюбленная моя…
Смуглое тело героя уже склонилось над ее сияющей белизной. Их уже обступает стена огня, отгораживает от мира. Он видит ее неистовый взгляд, и все чернеет на миг, когда его жизнь целиком сосредоточивается в сосуде чресл, как шаровая молния, готовая ударить в ее лоно, дабы расщепить надвое ее жизнь. Она открывается ему навстречу, он изнемогает от желания, вот сейчас он пронзит ее плоть могучими корнями своей жизни. Темный и тяжелый, как грозовая туча, нависает он над белой ее нивой, трепещет от плененной силы, вот сейчас, сейчас…
Как вдруг… Что это было? Порыв сквозняка, холодное дуновение мира за пределом зеленых стен? Он вздрагивает, поднимает голову. Костер угас. Родник иссяк. Дивный сад влюбленных увял, умер. А в стенных зеркалах меж коптящих светилен шандалов он видит знакомую фигуру с большими блестящими глазами, черную когтистую лапу, прижатую к губам, белое как мел лицо, черные брови… Это он. Шевалье де Ламот.
Галлюцинация? Возможно. Но видение слишком уж яркое. Пылающий костер отгорел, подернулся пеплом. Он зябнет. Мужская сила вянет, изнемогает. Незрячие глаза Эрмелинды прояснились, она с испугом смотрит на любимого. Руки ласкают его лицо, грудь, вялые, безлюбовные чресла, ласкают пылко, испуганно, будто пытаясь оживить мертвеца. Напрасно. Плоть обманула его. И это склоненное тело, священное и исполненное достоинства, когда оно гнется под бременем любви, с уходом желания разом становится смехотворным и уродливым. Свинцовый груз плоти тянет его все глубже в золу и пепел. Он так и лежит скорчившись, как побитый пес. И женщина, которую он любит, тщетно ждет, открыв свое лоно, поруганная и униженная.
Беспомощный, он следил за метаморфозой Эрмелинды. Взгляд ее сделался мутным, затянулся пленкой, как у больной птицы. Она опять погружалась в ту беспамятную, безыменную тьму, в какой он ее нашел. Прежняя Эрмелинда давным-давно умерла. Его любовь пробудила к жизни подлинную Эрмелинду. Он принес ей желанный самоцвет как свадебный дар. Он возвел новую Эрмелинду на костер, чтобы она получила крещение огнем. И обманул ее. Он не обладал зиждительным даром. Его любовь была всего-навсего убогим чародейством, создавшим недолговечного гомункула. Окаменев от стыда, он смотрел, как любимая вновь уходит во мрак. Эрмелинда, любовь моя, подлинная, настоящая Эрмелинда, ты медленно гибнешь от моей руки, и я ничем не могу тебе помочь…