Пасторский сюртук
Шрифт:
Длинный Ганс взъерошил свои космы.
— Чудно.
— Что ж тут чудного?
— Чтоб христианина этак звали. Эпами… Эпамо… Вроде так?
— Дуралей!
— Да, пастор.
— Плевать, как его зовут. Никакой он был не генерал, пойми ты.
— Ясно. А одежа у него все ж таки генеральская.
— В том-то и обман! Ахат фон Притвиц по-настоящему вовсе не был военным. Это родня заставила его набрать полк.
— Ахат? А мне послышалось, будто вы, пастор, сказали…
— Замечательный был человек! А ты что, не можешь помолчать, когда
— Могу, конечно.
— На самом деле Ахат фон Притвиц был анатом, понимаешь? Он написал трактат о лигатурах, который медики ценят очень высоко. Переписывался с великим Гарвеем{27}. Покупал трупы нищих стариков и кромсал их вдоль и поперек…
— Тьфу! Гадость какая!
— Тебе не понять. Это наука, называется анатомия.
Длинный Ганс задумчиво ощупывал задние копыта коня.
— Еще не легче! Не дай Бог, и генерал возьмется за анатомию. Чего только господа не придумают! А кобыла все ж таки чудно выглядит. Притвицы-то вроде хороших лошадей держат, а?
— Ганс!
— Молчу как рыба!
— У Ахата фон Притвица был драгунский полк под началом подполковника. Расход бессмысленный, но неизбежный, необходимый для поддержания фамильной репутации. Сам Ахат поворотился к Марсу спиной и чтил Эскулапа. Но курфюрст затеял воевать со шведами, и Ахат хочешь не хочешь отправился на войну.
— А освобождение он не мог получить?
— Дело еще кое-как шло, пока не было форменных баталий. Подполковник муштровал полк, Ахат же следовал за армией в большой дорожной карете, которую набил книгами, инструментами и солдатскими трупами. На крыше кареты под брезентом лежал большой тюк, и в летнюю жару пахло от него весьма скверно. А однажды случилось нечто ужасное. Веревка на крыше лопнула, как раз когда мимо скакал курфюрст, — и на дорогу вывалились сто двадцать четыре правые руки.
— Господи помилуй! А левые куда девались?
— Не знаю.
— Зачем же рассказывать, коли не знаешь, что случилось?
— Нет, ты невозможный человек. Я рассказываю не для тебя, а для себя самого, чтобы уразуметь. Не могу просто думать, в сон кидает. Я думаю языком, ясно?
— A-а, ну да, ну да.
— Дуралей! Меня интересует Ахат, пойми ты наконец. И рассказывать про Ахата фон Притвица поучительно для меня самого.
— Значит, вы бы и стенке могли рассказывать?
— Правильно. Но ведь и тебе, наверно, не совсем уж неинтересно послушать мой рассказ?
— А то! Поневоле буду теперь целыми днями ломать себе голову, куда подевались эти руки. Вы, пастор, рассказываете, вроде как Эгон чинит башенные часы — остаются лишние винтики.
— Будешь ты слушать или нет?
— Да я с удовольствием, только разве у нас есть время сидеть тут и разглагольствовать? Генерал ждет.
— Плевать на генерала. На чем я остановился?
— На правых руках.
— Ну да. Так вот, курфюрст сильно осерчал на это происшествие. Призвал Ахата к себе, и тот приковылял в штабную палатку как был, в окровавленном фартуке и в очках на кончике носа. Притвиц! Вы офицер или фельдшер?! Ахат смекнул, что вопрос риторический, и потому благоразумно смолчал. Отныне вы сами примете командование своим полком! Вспомните наконец об имени, недостойным носителем коего вы являетесь! Слушаюсь, Ваше высочество. В тот же вечер армия подошла к Фербеллину. Намечалась баталия. Ахат был совершенно не в себе.
— Бедняга! А рук этих он, поди, больше не видал?
— Ночь перед сражением он провел без сна. Вообще-то он больше всего боялся сесть на коня. Но сбежать было никак невозможно. Когда войска построились в боевые порядки, он с помощью четверых драгунов взгромоздился на лошадь.
— Вот так так! А статуй сидит верхом как заправский гусар.
— То-то и оно! Я об этом и толкую!
— И как же с ним было?
— Шведские батареи открыли огонь. Ахат вздрогнул и уронил очки. Да и сам от испуга едва с лошади не свалился. А думал он только о том, как бы спастись из этой жути.
— Да уж, черт возьми! Могу себе представить! Не такой уж он и дурак, этот Эпаминонд.
— Ахат изо всех сил пришпорил лошадь и помчался прочь с поля битвы. Так он думал. На самом же деле лошадь поскакала прямиком к шведским позициям. А следом и весь полк.
— Господи Иисусе! И чем все кончилось?
— Лошадь сбросила его на палисад, где он и просидел до следующего дня. Нашел его денщик, когда ходил мародерствовать. Курфюрст был чрезвычайно доволен. И прямо на поле брани произвел Ахата в генералы. Его высочество без устали превозносил храбрость Притвица и боевой дух. Ахат пытался протестовать, но тщетно. Курфюрст лишь благосклонно улыбался по поводу этакой рыцарской скромности — дескать, как это типично для великого человека. Ахату отвели роль, волей-неволей он был теперь «Герой Фербеллина». Его подняли сразу на две ступеньки по служебной лестнице, и через три года он был верховным главнокомандующим прусскими войсками. Он загубил больше армий, чем в свое время фельдмаршал Галлас{28}. Отступал и терпел поражение, осаждал и терпел поражение, наступал и терпел поражение, а когда праздно стоял на зимних квартирах, армия вымирала от тифа. Однако ж слава его от этого не меркла. Герой Фербеллина всегда действовал правильно. Все глупости, какие он совершал, истолковывались как гениальные тактические ходы. Нелепые ретирады вошли в моду, и военное искусство в Европе мало-помалу чахло, ибо все генералы, едва очутившись на поле боя, мигом давали тыл и отступали — по необходимости или без оной. Да, Ахат фон Притвиц был великий человек. Умер он в возрасте семидесяти лет от заражения крови, оплакиваемый всею нацией. Его саркофаг установлен на самом почетном месте в потсдамской Гарнизонной церкви.
— Вот видите. Выходит, я правильно сказал. Он был настоящий герой.
— Дуралей, ты так ничего и не уразумел. Обман это, фарс, маскарад, пойми! Анатом, ряженный генералом. А самое нелепое — со временем Ахат тоже твердо уверовал, что он великий полководец.
— Почему бы и нет? Раз все считали его гением? Однако нельзя же нам торчать тут до бесконечности. Генерал с ума сходит от злости, когда ему приходится ждать.
— Ты не слышишь, что я говорю? Ахат не был великим героем!
— Да ну, всякий знает, этакие памятники ставят только великим людям. Гляньте, ну чисто орел! Вон какой свирепый на вид!
— Это совсем другой человек!
— Так вы, пастор, вроде об этом мужике рассказывали?
— Нет, в известном смысле о другом.
— Где же тогда этот другой? — Длинный Ганс приставил руку козырьком к глазам и оглядел парк.
— Тут его нет.
— Нет? А где он? И кто похоронен в Потсдаме?
— Идиот! Неохота мне больше с тобой спорить.
Длинный Ганс задумчиво отломал от статуи мраморную шпору и почесал ею свои космы.
— Вы, пастор, сами виноваты. Больно чудно рассказываете. Лишние винтики остаются.