Пастух и пастушка
Шрифт:
Для взаимодействия и связи с артиллеристами на высотке остались Мохнаков и Карышев. Утром установлено было, что весь скат высоты и низина за огородами хутора, да и сами огороды с зимы минированы: еще один оборонительный вал сооружали немцы.
Около полудня появился в поле боец и попер напропалую по низине.
— Кого это черти волокут?-Карышев приложил ко лбу руку козырьком.
Старшина повернул стереотрубу, припал к окулярам.
— Сапер запыживает, — почему-то недобро усмехнулся он и еще что-то хотел добавить, но в низине хлопнуло, вроде бы как дверью в пустой избе, подпрыгнула и рассыпалась травянистая кочка, выплеснулся
— А-а-ай! Мамочка-а-а! — донеслось до окопов. Карышев, тужась слухом, всполошенно хлопнул себя по бокам:
— Это ведь Пафнутьeв! — и заругался: — Какие тебя лешаки сюда ташшилы, окаянного? Трофеи унюхал, трофеи!
— А-а-ай! А-а-а-ай! Помоги-и-ы-ыте-е-e-е! Помоги-и-ы-ыте!
Карышев перестал ругаться, засопел, мешковато полез из окопа. Старшина сдернул его за хлястик шинели обратно:
— Куда прешь, дура! Жить надоело?
Старшина обшарил в артиллерийскую стереотрубу всю низинку. Была она в плесневелых листьях, на кочках серели расчесы вейника, колоски щучки и белоуса, под кочками уже обозначались беловатые всходы калужника, прокололись иголки свежего резуна. В кочках бился Пафнутьев, разбрызгивая воду и грязь, и все кричал, кричал, а над ним заполошно крутился и свистел болотный кулик.
— Будь здесь! — наказал старшина Карышеву.
Мохнаков отполз за высотку, поднялся и, расчетливо осматриваясь, выверяя каждый шаг, будто на глухарином току, двинулся в заболоченную низину. Его атаковали чибисы, стонали, вихлялись возле лица.
— Кшить, дураки! Кшить! — старшина утирал рукавом пот со лба и носа. — Рванет, так узнаете!
Он добрался до Пафнутьева, вытянул его из грязи. Ноги Пафнутьева до пахов были изорваны противопехотной миной. Трава от взрыва побелела и пахла порченым чесноком. Мохнаков неожиданно вспомнил, как дочка его, теперь уже невеста, отведавши первый раз в жизни колбасы, всех потом уверяла, что чеснок пахнет колбасой. Дети, семья так редко и всегда почему-то внезапно вспоминались Мохнакову, что он непроизвольно улыбнулся этому драгоценному озарению. Пафнутьев перестал кричать, испугавшись его улыбки.
— Не бойся! — буркнул Мохнаков. — На вот, кури. — Засунув сигарету в рот солдата, старшина похлопал себя по карманам — спички где-то обронил. Пафнутьев суетливо полез в нагрудный карман — там у него хранилась знатная зажигалка.
— Возьми зажигалку на память.
— Упаси вас Бог от тебя и от твоей памяти.
— Прощенья прошу, Миколай Василич, — запричитал Пафнутьев. — Наклепал я на товарища лейтенанта. На тебя наклепал. Мародерство… Связь… Связь командира с подозрительной женщиной…
— Его-то зачем? Ну я, скажем, злодей. А его-то?..
Перевязывать было много и неловко. Старшина вынул из кармана свой пакет, разорвал его зубами. Пафнутьев все причитал, каялся:
— Гадина я, гадина! Скоко людей погубил, а вот погибель приспела — к людям адресуюся…
— Ладно, не ори! В ушах аж сверлит! — прикрикнул старшина. — Люди на войне братством живы, так-то…
— Выташшы, Миколай Василич! Ребятишки у меня, Зойка. Сам семейный… Всю жизнь… молить всю жизнь… И эту… гадство это… спозаброшу… замолю… грех… молитвой жить… — Мохнаков хотел сказать: «Хватился когда молиться», — но Пафнутьев пискнул, захлебнулся и умолк — старшина туго-натуго притянул бинтами к паху его мошонку. «Чтобы не укатилось чего куда», — мрачно пошутил он про себя, взваливая на загорбок податливую, будто разваренную тушу солдата.
В траншее наладили
— Простите, братцы! — Пафнутьев попробовал перекреститься, по его отвалило на носилки, и он заплакал, прикрыв лицо рукой. Кадык его, покрытый седой реденькой щетиной, ходил челноком.
Карышев и Малышев подняли носилки. Борис проводил их взглядом до низинки. Старшина что-то недовольно бубнил, оттирал соломой гимнастерку и штаны.
Досадный был кум-пожарник Пафнутьeв, притчеватый, как называли его алтайцы, и пострадали за него, притчеватого.
Доставив Пафнутьeва живым до санбата, они, утомленные ношей, уже вечером, благостно-теплым, неторопливо возвращались на передовую, подходили к хутору, утратив осторожность.
Хлестко, но без эха ударил выстрел.
Карышев сделал шаг, второй, все с тем же ощущением в душе благости деревенского вечера. Не выстрел это, нет, с оттяжкой щелкнул бичом деревенский пастух, гнавший из-за поскотины, с первой травки залежавшихся в зимних парных стайках коров. Ноги солдата уже подламывались в коленях, но все еще видел он избы, тополя, резко очерченные в прeдсумeрье, жиденькую, еще не наспелую вечерницу-зорьку, слышал запах преющей стерни на пашне и накатисто, волною плывущий из лога шорох молодой травы — ремень траншеи стеганул его по глазам, все вокруг встало на ребро, опрокинулось на солдата: дома, деревья, пашня, небо…
— Ку-у-у-ум! — дико закричал Малышев, подхватывая рухнувшего земляка.
— Западите! Западите! — ссаженным голосом кричал, спеша по траншее, Мохнаков.
Карышев и Малышев — опытные вояки, поняли его, запали в кочках, чтобы снайпер не добил их.
Пуля угодила Карышеву под правый сосок, искорежив угол гвардейского значка. Он был еще жив, когда его доставили в хуторскую избу, но нести себя в санбат не разрешил.
— Уби-тый я, — проговорил он, прерывисто схлебывая воздух.
Малышев старался подложить под голову и спину Карышева чего-нибудь помягче, чтобы тому легче дышать, вытирал ладонью вспыхивающую на губах друга красную пену и все насылался:
— Попьешь, может, кум? Может, чего надо? Ты не черни, ты спрашивай… — Губы Малышева разводило, лицо его было серое, лысина почему-то грязная, весь он сузился, исхудал разом, сделалось особенно заметно, какой он пожилой человек.
Борис махнул рукой, чтобы бойцы уходили из избы. Все понурясь ушли. Встав на колени перед Карышевым, взводный поправил солому под ним и затих, не зная, что сказать, что сделать. По хате поплыл тонкий, протяжный звук, будто из телефонного зуммера. Это Малышев зашелся в плаче, из деликатности стараясь придавить его в себе.
Карышев отходил. Он прижмурил глаза с уже округлившимися глазницами и открыл их, сказав этим лейтенанту «прощай», перевел взгляд на кума. Борис понял — ему надо уходить. Взводный распрямился и не услышал под собою ног.
— Моих-то, — прошептал Карышев.
— Да об чем ты, об чем!.. Не сумневайся ты в смертный час! — по-деревенски пронзительно запричитал Малышев. — Твоя семья — моя семья… Да как же мне жить-то тeперича-а-а! Зачем мне жи-ить-то?..
Борис шагнул в темноту, нащупал перед собой стойку или столб, уперся лбом в его холодную твердь и, ровно бы грозя кому, повторял: «Так умеют умирать русские люди! Вот так!..»