Павленков
Шрифт:
«Я уезжаю в Москву, — начал Флорентий Федорович письмо. — Пока же, до приезда оттуда, отдаю Вам обвинительный акт: он мне пока не нужен — я его прочел, а в Москве придется более ездить, чем сидеть. Да, наконец, я оттуда вернусь очень скоро. Просмотрите, пожалуйста, в это время акт со вниманием, подобающим делу, и изложите (лучше на бумаге) те основания, доводы и факты, которые, с Вашей точки зрения, было бы полезно привести в опровержение Тизенгаузена. Желательно, чтобы Вы особенно налегли на его “Русского Дон-Кихота”. Исполнением моей настоящей к Вам просьбы Вы крайне меня обяжете. Обратиться к Вам в настоящем случае я считаю своим долгом, своей обязанностью: до тех пор, пока Вы не считаете себя совершенно чуждым этому делу, я не имею права говорить только от себя, я должен чувствовать, что я так же говорю и отвечаю. Для того же, чтобы чувствовать, надо осязать. Голое
Если у Вас и у Вашей мамаши нет 2-й части, тогда придется вместо нее достать те книжки “Русского слова”, в которых были помещены преследуемые статьи. Вы просто обратитесь в книжную лавку Шагина (по Б. Садовой, против Гостиного Двора), у него продаются №№ — 62 г. После с Вами сочтемся. — По приезде из Москвы я тотчас же дам Вам знать о результате моего путешествия. Вы, вероятно, не откажетесь зайти для переговоров ко мне. Мой адрес: В Зи-мином переулке (на углу Б. Мещанской), д. № 2, д. Бруста, кв. № 12. Примите уверение Ф. Павленков».
Флорентий Федорович перечитал написанное и вновь склонился над листом. «Я принял все меры, чтобы затянуть процесс настолько, — дописал он, — чтобы я успел сделать свое дело в Москве, что Вы можете видеть из моего первого прошения в Судебную Палату. Оно в подлиннике находится у Гирса, которому я поручил его подать в пятницу утром».
Вложив в конверт письмо и обвинительный акт, надписав адрес, Флорентий Федорович еще какое-то время сидел, полностью погруженный в предстоящие заботы. Отрадно, что «Физика» Л. Гано выручает. Расходятся книги блестяще. Касса в книжном магазине не пустует. Иначе задержка вот уже на год с выпуском второй части разорила бы окончательно. Хорошо, что появились товарищи, которые понимают тебя, с которыми можно открыто поделиться своими планами, сомнениями. Вот и Черкасов, и Надеин, и Гире поддержали: защиту надо вести самому! В меру сил оказывают помощь, используя своих влиятельных друзей в обществе. Эх, удалось бы в Москве мое «дельце»?.. Тогда бы мы еще посмотрели, господин Тизенгаузен! Да еще и Дмитрий Иванович после поездки в Москву все-таки заглянет ко мне, вручит свои соображения… Мы должны победить! Иначе просто нельзя…
Что-то я замечтался… Уже за полночь, а завтра в путь…
Москвой Флорентий Павленков любовался во время бесчисленных разъездов на извозчиках. Обрадовало письмо от той, что была ему всех дороже. Вера Ивановна писала Флорентию в Москву: «Горячо и крепко целую Ваши хорошие, умные глаза, которые теперь часто должны иметь то живое, несколько озабоченное выражение, которое я особенно люблю в них. Часто, часто они мне видятся теперь, и почему-то когда я о Вас думаю, мне кажется, что они должны хорошо, тепло и дружески смотреть на меня теперь». Она хотела поддержать любимого человека, занятого хлопотами по подготовке к серьезному судебному разбирательству. Рекомендации друзей выручали. Как будто бы его замысел должен был осуществиться… Времени, правда, в обрез.
Когда подали письмо от Дмитрия Ивановича, с нетерпением набросился на него. Что же советует Писарев? Может быть, еще какое-нибудь предложение родилось у него? Письмо от 20 апреля. Значит, сразу по получении его послания Дмитрий Иванович тут же и отвечает: «Я не могу исполнить Вашу просьбу, не могу дать Вам никаких соображений и доводов для борьбы с прокурором…» Первые строки больно резанули… Не верилось, что Дмитрий Иванович пребывает в столь тягостном состоянии. К борьбе, чувствуется, он не готов… Однако надо же ознакомиться со всеми его суждениями…
«Читая обвинительный акт, я убедился в том, что в нем нет клеветы и что цензурный комитет и прокурор действительно увидели в моих статьях только то, что я хотел в них выразить. Признаваться в этом публично, конечно, нет надобности; но читать и перечитывать свои старые статьи с тем, чтобы как-нибудь поискуснее извратить их основную мысль, — это труд настолько утомительный и неблагоразумный, что я не решаюсь за него взяться. Я не адвокат, мой ум совершенно не приноровлен к той работе, которая тут
Я уверен, во-первых, в том, что Вы достаточно ясно понимаете смысл тех статей, которые Вам придется защищать, во-вторых, в том, что Вы не сделаете никаких неуместных уступок. Я уверен, что судьба этих двух статей интересует Вас гораздо сильнее, чем меня. Поэтому я полагаю, что всего лучше будет предоставить Вам в деле защиты самое безграничное полномочие. Защищайте, как хотите, а я заранее все одобряю. Готовый к услугам Вашим Д. Писарев».
— Что ж, и на том спасибо. Я-то не сделаю неуместных уступок… А Вы, Дмитрий Иванович? Что же Вы прячетесь в кусты? Да еще и ехидничаете: «…Судьба этих двух статей интересует Вас гораздо сильнее, чем меня…» Как так можно? Значит, подозреваете, что я действую во имя выгоды? Нет, нельзя оставлять такой поступок без ответа.
И Павленков тут же высказывает Писареву все, что он думает по поводу такого поведения своего идейного учителя.
26 августа 1868 года он пишет: «Мне переслали Ваше письмо в Москву. Признаться, оно меня крайне удивило. Читая его, можно подумать, что к Вам обратились по делу, совершенно для Вас новому. О результате Вашего ответа я ничего не говорю. Прочитавши его, я даже пришел к тому мнению, что Вы сделали лучшее из того, что могли. При том нравственном состоянии, в котором Вы теперь находитесь и которое сказывается в каждой строке Вашего письма, Ваша помощь, пожалуй, скорее могла бы принести вред, чем какую-либо пользу. Но вспомните, Дмитрий Иванович, как Вы относились к предстоящему процессу в крепостной, долопатинский период. Вы буквально настаивали тогда на общем обсуждении плана и ведения судебной защиты. Это-то и побудило меня отнестись к Вам письмом по получении обвинительного акта. Я бы никогда не сделал этого при теперешних обстоятельствах, если бы не сознавал, что на мне лежит в некотором роде нравственная обязанность исполнить Ваше настойчивое и в высшей степени законное желание. Теперь я вижу, что причинил Вам одно лишь беспокойство. Но мне казалось, что если бы я поступил иначе, то это было бы с моей стороны не совсем хорошо. С другой стороны, согласитесь, что я не могу никаким образом знать, что Вы переменили мнение о своем уме. Кажется, Вы иначе относились к нему, читая, по выходе из крепости, обвинительную бумагу цензурного комитета. Куда же девалась Ваша излюбленная теория иезуитизма? Но я забываю, что то был долопатинский период. Готовый к услугам Ф. Павленков».
Ох и огорчила же Флорентия Федоровича перемена в настроении Писарева. Этот отказ принять участие в подготовке к судебному процессу по второй части сочинений вызвал, как видно, однозначную реакцию — обиду.
Чуть-чуть отойдя от охватившего чувства негодования, перечитав «сердитое» письмо Д. И. Писареву, Флорентий Федорович засомневался: отправлять его или не отправлять? Получи Дмитрий Иванович такое послание, это будет равнозначно разрыву отношений. С другой стороны, как больно сознавать, что талантливый человек бывает подвержен слабостям людским, что он может стать жестоким и немилосердным, равнодушным как к судьбе его же собственных произведений, так и людей, искренне и преданно работающих во имя одного, чтобы свободолюбивый писаревский голос услышало как можно больше граждан великой нашей Руси…
Как всегда в трудную минуту, в миг колебаний и раздумий, когда требуется обязательно сделать безошибочный выбор, человек тянется к другу, близкой душе, способной понять и дать совет. Тем более что Вера Ивановна Писарева не может остаться безучастной к этой истории.
«От Писарева я такого пассажа не ожидал, — пишет Флорентий Федорович Вере Ивановне. — Посылаю ему ответ. Я нарочно посылаю его через Вас. Писавши его, я торопился. Может быть, чего-нибудь недосказано. Я Вам предоставляю право остановить его, если найдете почему-либо нужным». Далее же Флорентий Федорович продолжал так: «Об одном пункте я умолчал намеренно, а именно о том, что Писарев забывает, каким образом я сделался ответчиком по его делу. Но напоминать об этом я счел недостойным. Я считаю и всегда считал это дело настолько же своим, насколько и его. Он сам должен понять свою неловкость. Не знаю, однако, поймет ли? Теперь он что-то не очень стал понятлив. Новая крепость, дом Лопатина, кроме слога, ничего в нем не оставила…»