Печаль полей (Повести)
Шрифт:
— А-а! — зарычал Сасоний. — Счас мы из них лапши нарубим!
— Плюнь ты, — сказал Ловыгин. — Место там тесное, в случае чего лошаденкам по снегам наверх не вскарабкаться.
— Ты что! Этот молокосос принародно базлает, что порешит меня… По всей округе слух гуляет. А тут такой случай. Кузьме Тихомилову я одну руку срезал, а ему счас обои обрублю!
— Ну, гляди, Сасоний… А я старые кости в баньке погрею. В Березовке буду ждать от тебя известий.
— Жди. Я скоро! — пообещал Пилюгин.
В Березовку, почти всю колчаковщину бывшую в руках Ловыгина, привезли не известие об уничтожении партизан, а разрубленный от плеча до паха труп Сасония. Он был перекинут через седло, закоченел на морозе и, сброшенный с лошади,
Всего двое из пилюгинского отряда и вырвались живьем нз узкой долинки меж холмов. Они-то и рассказали: Данилка Афанасьев впереди своих ускакал торопливо в Летний ключ, в конце узкой котловины, когда можно было уже вырваться на простор, поворотил коня и снова впереди своих ринулся на сечу. А с хвоста ударил главными силами сам однорукий Тихомилов, скрытно стоявший где то в холмах.
— И началося! Боже ты мой! — скупо рассказывал бородатый мужик, расседлывая коня. — И убежать некуда — на кручах кустищи в снегах по макушки. Лошади-то ихние, Сасония и Данилки, грудями ударились, это я видел, А боле ничего не видел.
Другой мужик сказал еще меньше:
— Шашку он у Сасония выбил. Да тут же и рубанул по горбу.
Над разрубленным Сасонием выла Федотья, страшная и косматая. Потом замолкла, побежала в дом, выдернула из дверей шестилетнего Артемку.
— Гляди-и! — взвизгнула она пересохшим от ярости голосом. — И навеки запомни — это отец твой. Гляди, как его!
— Дурак он был… отец-то его, — сказал Ловыгин, — Прости ты меня, господи.
Артемка слушал вой матери, глядел на замерзший, окровавленный труп отца, дергал простуженным носом, хлопал испуганно глазами…
Далее история Романовки особым ничем не примечательна, кроме пожара на бывшем Пилюгинском хуторе, который спалил все дотла — и мельницу, и завозни, и амбары, и бараки. Случилось это в двадцать четвертом, за полгода до организации здесь сельхозартели.
Мельница находилась тогда под началом волостного крестьянского комитета взаимопомощи, кресткомом этим начальствовал однорукий Кузьма Тихомилов. Вообще после казни жены он в Романовке почти не жил. Сперва партизанил, после два года мотался по всей округе во главе продотряда. Зимой двадцать третьего, когда на обоз с зерном, мясом, свиным салом и мороженым молоком налетела какая-то банда, был снова тяжело ранен в голову, свалился в кусты и замерз бы там, если бы не сынишка Степка да не Данила Афанасьев, неотлучно сопровождавшие его повсюду. Продуктовый обоз из шести тяжело груженных саней тогда удалось отстоять и пригнать в волость, и только там, когда запаленные лошади остановились, обнаружили, что ни на одной из подвод Кузьмы Тихомилова нет. Ни слова не говоря, Данила Афанасьев вскочил на свежего коня, двенадцатилетний теперь уже Степка — на другого и помчались к месту стычки с бандитской шайкой. Там и нашли полузамерзшего своего отца и командира, лежавшего в заснеженных кустах. Придя в себя, он сказал:
— Неужто все сволота Ловыгин гуляет? Сасония Пилюгина остудили, а этот все не успокоится.
— Не должно, чтоб он, — засомневался Данила. — Он и при Колчаке трусливо поджимал хвост.
— Молокосос! — рассердился Тихомилов. — А я кишкой чую — не с Пилюгиным мы дрались, а с Ловыгиным. Да хитер был, как старый лис. Ну, я его выслежу!
Но выследить Ловыгина, отца Федотьи, что была женой Сасония Пилюгина, не удалось ни тогда, ни после. Федотья, настоявшая похоронить своего мужа в его родной деревне, в Романовке, а сама после гражданской жившая безвыездно в Березовке, в большом отцовском доме, на допросы об отце говорила:
— Откуда я знаю, где он? Тут жил, покуда вы с шашками по холмам скакали, пущай, грит, скакают, доскакаются… — И начинала размазывать слезы по худым щекам. — А после и сгинул. Утром встала — а его кровать остыла. Может, от вас сбежал со страху, а может, сами вы его и вытянули тайком с постели… Оставили меня с дитем несмышленым!
— Ты не ври, Федотья! — пробовал было Кузьма проявить строгость. — И не пускай мне тут длинные сопли. Где он таится? А не то…
— А вы поищите! — зверела Федотья. — Че грозишь, пес однорукий? Мужика вы моего убили, мельню отобрали. Кабак давным-давно перестал быть, постоялый двор тожеть… Ну, кони ишо есть у меня, хлеб сею, батраков держу — так это вашим законом дозволяется, все они в вашем батрачкоме записаны. Налоги я плачу полностью. Значит, и не пужай, а то обмараюся.
— Ну, гляди! Поймаем его, тогда и вправду накладешь. Уж наведем с тебя спрос. За укрывательство бандита.
— Ишь ты! — уперев руки в бока, выставлялась Федотья. — Натянул кожанку — и грозишь! Не за укрывательство спрос хошь навести, а за вонючку свою. Да я-то при чем? Жену твою Сасоний убил. Он — ее, а вы — его. В расчете, значит. Начисто искрошили друг дружку люди, господи, где ж ты?!
Пожар на бывшем Пилюгинском хуторе возник не сам собой. Глухой и душной июльской ночью из холмов бесшумно вышли какие-то люди, из больших бидонов щедро облили керосином и без того пересохшие за лето мельницу, каждый амбар, каждый барак и подожгли. Сколько было этих людей — неизвестно. Пустых бидонов потом насчитали больше дюжины. Если каждый нес по два бидона, значит, поджигателей было человек шесть-семь. Постройки взялись все разом, небо окрасилось ярким заревом, закачалось, будто там, наверху, полоскалось кровавое, невиданных размеров полотнище. Бараки тогда пустовали, лишь в одном жил Андрон с женой да двое холостых парней, выделенные обществом для обслуживания мельницы. Они едва успели вывалиться в окошки из пылающего костром барака, причем у жены Андрона затрещали и вспыхнули разлохмаченные во сне волосы, она, пронзительно завыв, горящей головешкой покатилась по земле, Андрон метнулся к ней, сорвав на ходу исподнюю рубаху, обмотал ею горящую голову жены, чтоб затушить огонь. Огонь затушил, но когда размотал обгоревшую рубашку, волосяной пепел стал комьями падать с ее дымящейся головы вместе с лохмотьями кожи.
— Сердешная… Глаза-то видят?! Видят?
Она моргнула вспухшими, без ресниц, веками раз-другой.
— Вижу вроде маленько. Ох, да все одно смертынька…
— Ничего, ничего… Бог-то милостив, может.
И он, подхватив жену под мышки, пятясь задом, поволок ее прочь с освещенного пожаром места в темноту.
Поджигатели не имели, видно, задачи убить находящихся при мельнице людей, подпалив постройки, сгинули во тьме так же бесшумно, как и подкрались, оставив только пустые бидоны да следы сапог на пыльной земле. Кузьма Тихомилов, прискакавший утром на хутор, оглядел эти следы, кучи дымящихся еще головешек, сказал угрюмо:
— Ловыгина рук дело. В какой же щелке он таился, ящер, а? Ишь, как попрощался.
— Это как попрощался?
— Неделю назад Федотья, дочь его, исчезла из Березовки. Вместе с сыном. Дом бросила, скотину — все! Как без скотины-то, без домашности всякой? Чем жить, где-нито? Значит, вместе с отцом смоталась. А тот награбил уж за гражданскую.
— Во-он чего-о! — протянул Андрон.
Кузьма посидел молча на старом жернове, валявшемся на дворе бывшей мельницы, молча выкурил две самокрутки одну за другой, разогнулся и сказал со вздохом:
— Ладно… Колхоз будем в Романовке делать. Артелью жить. А тут мы новую мельницу поставим, колхозную.
В артель романовские мужики и бабы сошлись в начале нового года, сошлись без особых сомнений и опасений, авторитет Кузьмы Тихомилова тут сделал свое дело. Весной дружно и щедро отсеялись, осенью собрали добрый урожай, все были с хлебом.
И пошла жизнь дальше, снега и вьюги все глуше заметывали прошлое кровавое время, вешние воды и память о нем замывали все глубже.