Печаль полей (Повести)
Шрифт:
— Да что ж… Посевная-то вот и прикатит.
Завозились и заверещали за дверью проснувшиеся Марийка с Данилом. Петрован, как раз допив чай, поднялся и пошел к ним в комнату. Оттуда донесся его веселый голос:
— Опрудил всю постель молодец-то наш! Ты что же это делаешь, ведь мужик уж почти? Ну-ка, мать, давай нам свежие штаны.
Переодевая сына, Катя вдруг спросила:
— А Марунька вчерась… хмельная прибегала?
— Да вроде бы ничего. Чуток разве припахивало.
Потом Петрован опять молча сидел на голбчике у дверей, курил, глядел на котомку, которая
— Василиха мне сказала — всю ночь у Маруньки свет горел, потух, как солнце разлилось. И тут же труба задымила.
— Дом-то нам теперь освобождать надо, — сказала Катя. — Ведь в чужом живем.
— Да это что ж, дом. — Петрован поднялся, снял с гвоздя тужурку, стал надевать. — С весны и свой зачнем ладить… коли ты решишь.
Катя как была с полотенцем на плече, так и качнулась к мужу, припала к его плечу.
— Петрован! Я ж ночью сказала… Чего решать-то?! С размолотого зерна уж колос не соберешь. Да и что промеж нас с ним было-то? Все ж у тебя на виду… Ничего и не было.
— Да ладно, Кать… Ну ладно, — сказал он и вышел.
Мария будто караулила, когда Петрован отправится в кузню, через минуту-другую, как он ушел, она распахнула дверь, вбежала простоволосая, в наспех накинутой плюшевой жакетке.
— Катерина! Ну и ночка у меня была! А пуще у тебя!.. — И счетоводиха зашлась слезами. — Вот как ведь выехало! Вот как…
— Ты, Марунь, прибери-ка слезы, — сказала Катя. — Ну, это мне еще плакать, а тебе-то что?
— Да ведь жалко.
— Кого?
— Да что — кого? Тебя, Петрована, его! — сердито прокричала Мария.
— Чего орешь-то? Ну-к, дети, идите к себе, там играйте. Фрося, давай с ними…
Катя выпроводила ребятишек из кухни, обернулась к Марии.
— Я все вроде пережила, Маруня, меня-то жалеть… — промолвила она. — Я и за каленое железо голой рукой возьмусь, так не почувствую.
— Ну да, ну да, — закивала Мария, соглашаясь. Она вытерла слезы, сбросила свою жакетку, прошла к столу. — Дай чаю, что ли?
Катя налила ей в чашку, она отхлебнула.
— Вот те праздничек вышел нам с тобой… Счас он спать лег.
— Рассказывай. Откуда ж он? А то мне Петрован сказал, что будто он…
— Ага, с лагерей. Злобный он на все, аж жутко.
— Вон как… — растерянно произнесла Катя.
— За что, грит, я мыкался? Я в том бою, покуда меня не оглушило, пять танков подбил… Я, Катерина, как привела его к себе, на стол что-то кинула, бутылку поставила. Он выпил — и пошел, пошел с обидой рассказывать. Как он возле пушки там какой-то один остался, других всех побило, как отбивался от танков этих да как в плену у немцев очутился. А после освободили его наши с плена да в лагеря, за то, что сдался, мол, фашистам. А я, грит, не сдавался. А мне не поверили и засудили.
Катя слушала молча, скрестив руки на груди, в глазах ее была разлита сплошная боль.
— До света, Катерина, я с ним так вот
— Так и проговорил: «Катька… не уберегла?» — выдохнула Катя.
— Этак, — кивнула Мария. — Тут-то меня и прорвало: дурак ты, говорю, дурак, ты мыкался, а мы тут кисель сладкий хлебали. Да и зачала ему рассказывать… про все.
— Про все?! — как эхо повторила Катя слабым, осевшим голосом.
— А что для тебя тут стыдного-то? Али то — как Фроську родила? Пущай, думаю, Степан это все знает. А он… он…
— Ну?!
Мария хлебнула из остывшей чашки.
— А он опять заплакал, Кать.
— Заплакал!
— Ага. Тихо теперь так, неслышно. Зажал лицо-то ладонями, а сквозь них слезы и пошли.
Катя сдавленно всхлипнула, отвернулась к окну, потянула к лицу конец фартука.
— Сердца-то, выходит, у него прежнего еще маленько где-то осталось, вот и проняло. До-олго так сидел. Потом еще водки попросил, выпил и говорит: «Вот за что Катьке ноги-то целовать надо…»
— Перестань! Хватит… — почти простонала Катя, не оборачиваясь.
— А больше и нечего говорить. Просидел он еще молчком да попросил уложить его где-нибудь. Чего, говорю, где, вон моя кровать. Уложила его да к тебе. Чего же делать мне теперь с ним?
— Не знаю я, Марунь. Он сам, наверное, решит, что ему делать. Тут ли останется, уедет ли куда… Погоди ты, может, людской молвы, что ли, опасаешься?
— Что мне, вдовой-то да молодой такой, бояться? — горько усмехнулась Мария. — Тут даже и погордиться можно.
— И не бойся. Пообихаживай ты покуда его, а? Непросто ему счас прибиться куда. С Игнатом тоже вот как у него получится? Он же трехлетним, по четвертому был, как Степан на фронт-то ушел, почти и не помнит его.
Мария допила совсем остывший чай и встала.
— Пойду тогда, а то у меня печка топится. — Она прошла к двери, увидела котомку. — Это его, что ли? Странники с такими вот ходят.
— Его.
— Так я отнесу ему.
Она подняла котомку, постояла в ожидании, видя по Катиному лицу, что та хочет задать ей еще какой-то вопрос, спросить чего-то. И та спросила:
— Что же он… не писал-то после войны? Хоть бы одно письмо… покуда детей у нас с Петрованом не было.
— А я спрашивала, Кать. А он — что, говорит, с тюрьмы-то не мог, говорит.
— Ладно, ступай. Только я прошу тебя, Маруня… Ты никому боле про это… про злобность эту его. Сама говоришь, что и прежнего сердца у него есть еще краешек… А там и все отойдет.
— Да это я понимаю, Катерина, — сказала Мария.
Весь этот день Катя никуда не выходила, то и дело поглядывала тревожно и боязливо за окна, будто где-то под ними и могла проявить себя стерегущая ее опасность. Но видела лишь, как обычно, ряд домишек вдоль пустынной улицы да сверкающие белым снегом холмы.