Печальный детектив
Шрифт:
— «Куда ты?» — хотела она запротестовать, запоперешничать, когда Сошнин свернул от кладбища к спуску, ведущему в железнодорожный поселок, но он же заорет, непременно заорет: «Домой! Нечего шляться по чужим углам!» — и потом у них там, в седьмом доме, — поминки, может, помочь надо тете Гране и Викторине Мироновне. Да мало ли что — дни у него трудные, хлопотные были последние, и работа с Сыроквасовой, и какие-то хулиганы на него нападали — все-то на него кто-нибудь нападает, и вообще живет он все время какой-то напряженной жизнью. Зачем так? Сколько свежих могил на новом кладбище? Черно. А кладбище-то осенью лишь прибавлено и открыто. Зачем люди укорачивают себе жизнь? Зачем торопят друг дружку туда? Надо наоборот. Надо как-то совместно преодолевать трудности, надо мириться с недостатками…
— Тебя
— Я-то тут при чем, тетя Граня?
— Забирай их! Выметай! Чтобы людям не мешали…
— Я не служу в милиции, тетя Граня.
— Ну дак че? Кому-то надо все одно наводить порядок! Хозяин-то наелся, никово видеть и слышать не хочет, по мамочке горюет.
Тетя Граня отчего-то была непривычно сердита, почти зла. Скорей всего, от работы в Доме ребенка. Судьбы и жизни детей, исковерканные еще при рождении дорогими мамулями и папулями, наверное, не очень-то рассиропливают сердце, они ожесточают даже таких святотерпцев, как тетя Граня. Одна мамуля совсем уж хитро решила избавиться от сосунка — засунула его в автоматическую камеру хранения на железнодорожном вокзале. Растерялись вейские ломовцы, — хорошо, что всегда и всюду у нас найдется куча специалистов по замкам, и один матерый домушник, живший по соседству с вокзалом, быстро открыл сундучок камеры, выхватил оттудова сверток с розовым бантиком, поднял его перед негодующей толпой. «Девочка! Крошка-дитя! Жись посвящаю! Жись! Ей! — возвестил домушник. — Потому как… А-а, с-су-ки! Крошку-дитя!..» Дальше говорить этот многажды судимый, ловимый, садимый страдалец не смог. Его душили рыдания. И самое занятное — он действительно посвятил жизнь этой самой девочке, обучился мебельному делу, трудился в фирме «Прогресс», где и отыскал себе сердобольную жену, и так они оба трясутся над девочкой, так ее лелеют и украшают, так ли ей и себе радуются, что хоть тоже в газету о них пиши заметку под названием «Благородный поступок».
Сошнин раскутал Светку, поставил кастрюльку с супом на плиту, зажег бумагу, начал толкать в печку дрова. Светка посидела возле дверцы плиты на низенькой табуретке, взяла веник и стала подметать пол.
Лерка стояла, опершись спиной на косяк, и глядела в дверь средней комнатушки, из которой виден был угол зловещего «гардеропа». Хозяин не приглашал ее раздеваться, проходить. Пошвыривал дрова. Она, его «примадонна», так ни разу ни с одним мужчиной больше и не была, боится раздеться, «одомашниться». Ей нужно будет время заново привыкать к нему и к дому, перебарывать свою застенчивость или еще что-то там такое, не всякому дураку понятное.
— Я пойду туда, — кивнул Леонид на дверь головой. — Надо. Ты, Свет, похлебай горячего супу, хочешь — почитай, хочешь — поиграй, хочешь — телевизор включи. Не знаю, работает ли? Я его давно не включал…
Светка перестала водить веником по полу, исподлобья глядела на него, потом перевела глаза на мать. Лерка молча отстранилась от косяка, пропуская Сошнина в дверь.
Под лестницей серой, пепельной кучкой лежало что-то в расплывшейся луже. «Урна!» — догадался Сошнин. — На свадьбы и торжественные гулянки ее уже давно не пускали, но с поминок прогонять не полагается — такой обычай. Наш тоже. Русский.
«Эй! — вскипело в груди Сошнина. — Эй, жена! Иди полюбуйся на мою полюбовницу!..» — хотел он уязвить Лерку напоминанием о давнем их скандале, и тут же «осаврасил» себя — словцо Лаври-казака пришлось к разу. — «Со-овсем ты, Леонид Викентьич, с глузду съехал, как говорят на Украине, совсем! Скоро весь злом изойдешь, касатик!..»
А-ар-р-рдина не да-аррам да нам стр-рана вручила,Ето знает кажный наш боец…Мы готовы к бою, товарищ Ворошилов,Мы готовы к бою, Сталин — наш отец…Подпершись рукою, вполголоса вел за столом Лавря-казак, дядя Паша, старец Аристарх Капустин, соседи, многочисленные «воспитанники» бабки Тутышихи и просто знакомые люди подвывали в лад ветеранам, промокая глаза комочками платков.
Игорь Адамович лежал ниц на материной кровати, в пиджаке, в начищенных ботинках, не шевелясь, не подавая голоса. Викторина Мироновна вопросительно и тревожно взглядывала в его сторону, вежливо потчуя гостей. У торца стола, в выдающийся костюм, в заморскую водолазку и шелковый парик наряженная, торчала нелепая и всем тут чужая Юлька. Она поймала взглядом вошедшего Леонида, потерянно ему улыбнулась:
— Сюда, дядь Леша, сюда, пожалуйста!
Певцы примолкли было при появлении Леонида, но он, присев к столу, без ожидаемой строгости молвил:
— Пойте, пойте. Ничего. Баба Зоя легкого характера была, любила попеть…
— Ой, бабушка, бабушка! — диким голосом закричала Юлька и упала на плечо Леониду.
Он ее погладил по съехавшему на ухо, не по ее малой глупой голове сделанному парику и со скрипом прокашлял чем-то вдруг передавленное горло.
Пришла Лерка. Сошнин пододвинулся, освобождая место подле себя на плахе, положенной на стулья вместо скамьи и покрытой облысевшим ковриком, принесенным Викториной Мироновной из дому.
— Царство небесное милой бабушке, — потупясь, произнесла Лерка, зачерпнула ложечкой кутьи из широкой вазы, подставив ладонь, пронесла ее до рта и долго жевала, не поднимая глаз.
Тетя Граня закрестилась, заплакала; зашмыгали носами, заутирались женщины-соседки, кто-то сказал привычное, к чему никогда и никому не привыкнуть: «Вот она, жизнь-то, была — и нету». Никто не продолжил, не поддержал скорбный разговор, и петь больше не пробовали, не получалось ни долгой душеочистительной беседы, ни песен расслабляюще грустных, располагающих людей к дружеству и сочувствию.
Ночью Сошнин лежал не шевелясь на свежезаправленной постели. Близко, за тонкой перегородкой посвистывала носом Светка, простудившаяся на кладбище. Несмело прижавшись к нему, спала Лерка. Четко работали-стучали старые часы на стене в деревянном ящике — их любила заводить ключом Светка. Леонид все забывал их заводить, и уже через сутки после разрушения семейного союза часы, упершись гирей в деревянный пол, замолкали, делалось тихо, время останавливалось в четвертой квартире. Он стал думать, откуда и каким образом попались в пролетарскую квартиру такие старинные, снова сделавшиеся модными и ценными часы — опять пошла мода на старину. Но ничего ни вспомнить, ни придумать не смог, и вообще думать ему ни о чем не хотелось — редкий, пусть и настороженный покой был в его жилище и в сердце. Он понимал, что надо как-то налаживать свою жизнь, разбираться в ней и, прежде чем вплотную засесть за письменный стол, по-новому, вдумчивей и шире, что ли, осмыслить все, что произошло и происходит с ним и вокруг него, научиться смотреть на людей и понимать их не так, как прежде, глазами зоркого и беспощадного «опера», а человека иного предназначения. На работе, там просто было «сортировать» алкашей, бабников-разведенцев, жуликов, мелких и больших воров — «паханов» и «цариц», сутенеров и рвачей, вокзальных и чердачных обитателей, бичей, перекати-поле вербованных. Но ведь это лишь верхний слой… Или нижний? Пыль на подоконнике, а за окном, по-за стеклами идет, бредет, бежит, живет, пляшет, веселится, плачет, ворует, жертвует фамильными ценностями и собой, рождается и умирает всякий разный народ, много народу, много земли, много лесу…
«Много лесу, много лесу, много вересиночек…» Он так и уснул, не успев до конца вспомнить частушку, слышанную в деревне Полевке. Хорошая, складная частушка — народное творчество.
Спал он сперва спокойно и крепко, но потом привязался и начал мучить его кошмарный сон: по весеннему, рассосанному льду, замусоренному рыбаками, испятнанному сверлами, приплясывая, ходила девочка в красной шапочке. Лед от того и другого берега отсоединен заберегами, вот-вот тронется река, и никого на льду, ни одной души, кроме девочки. Леонид смотрел, смотрел на девочку и узнал Светку, хотел заорать, но в это время река тронулась, начало ломать, разводить льдины. Сошнин бежал вдоль берега, точнее, пробовал бежать, да не бежалось. Звал Светку — воздуху на громкий крик в груди не хватало. И тогда он бросился в реку, стал разбивать лед кулаками. Лед не разбивался. «Ты его доской, доской», — послышался голос Феди Лебеды, и откуда-то взялась доска. Леонид крушил лед доской, рвался к Светке, больно натыкаясь грудью на острие льдин, все глубже забредая в кипящую мутную воду. «Хорошо, хоть не холодная. Сток. Горячий сток с шинного завода, вот и не холодная». Он пробился-таки к девочке, протянул руку, но в это время льдина лопнула на несколько частей, беспечно смеющуюся девочку закружило, понесло уже не на льдине, на тетрадном листе, в углу которого стояла крупная красная двойка, понесло в небо, во тьму, проколотую звездами. «Да это же тот свет!» — догадался Леонид и, как ему казалось, во все горло заорал: «А-а-а!» — на самом же деле лишь замычал и, подпрыгнув в постели, проснулся.