Печать и колокол
Шрифт:
Отвечая на немой вопрос Натальи Николаевны, Арендт с профессиональным оптимизмом сказал:
– Будем надеяться, что все обойдется. Никаких лекарств. Шампанское и лед, лед и шампанское.
Когда Наталья Николаевна вышла из кабинета, Пушкин пристально посмотрел на врача.
– А теперь, Николай Федорович, поговорим откровенно.
– Я вас не понимаю…
– Я хочу знать правду, Николай Федорович. Я должен все знать, чтобы иметь возможность распорядиться. Уверяю вас, что ничто испугать меня не может.
Хирург закрыл свой маленький саквояж
Пушкин по-прежнему неотрывно смотрел на него.
– Если так, то… – нерешительно начал хирург.
– Да?
– Рана очень опасна, – торопливо, словно боясь, что через минуту пожалеет о своей откровенности, сказал Арендт, – и к выздоровлению вашему я почти не имею надежды.
– Спасибо, я так и предполагал. Не говорите лишь об этом моей жене.
Хирург кивнул головой и поднялся со стула.
– Хочу вас предупредить, Александр Сергеевич, что, как лейб-хирург его величества, я обязан доложить о состоявшейся дуэли и ее последствиях царю.
– Докладывайте. Но попросите его от моего имени не наказывать секунданта. Константин Карлович Данзас не мог мне отказать в этой услуге и сделал все от него зависящее, чтобы предотвратить поединок.
Арендт откланялся, а два часа спустя снова приехал и вручил Пушкину записку царя. «Любезный друг Александр Сергеевич, – писал Николай, – если не суждено нам встретиться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение».
Арендт с удивлением заметил, что губы Пушкина тронула слабая улыбка.
Лейб-хирург его величества, конечно, не знал, что несколько лет назад поэт в кругу близких друзей импровизировал свое будущее завещание: «Стихотворения откажу Жуковскому, отцу-кормильцу моей музы. Софи Карамзиной – все английские сентиментальные романы, которые она так любит, и необходимый при их чтении носовой платок для вытирания слез…» Пушкин никого не хотел обделить, даже врагов. Врагам он собирался оставить в наследство посвященные им эпиграммы и свои денежные долги, которые, увеличивались с каждым месяцем.
Судя по записке царя, Николай готов был принять на себя его долги, не дожидаясь заверенного нотариусом завещания.
Пушкин положил записку на стоящий у дивана столик. Здесь стояло ведерко с шампанским и горели в бронзовом канделябре витые свечи. На его указательном пальце вспыхнул зеленым пламенем изумруд. Перстень вторично за этот вечер напоминал о себе, напоминал деликатно, ненавязчиво. У Гете тоже был резной перстень с изображением Амура на морском коне. Кто-то говорил, что этот перстень был сапфировым, но Пушкин сомневался. К синему цвету Гете относился если и не отрицательно, то, по меньшей мере, настороженно. «Синее вызывает у нас чувство холода… – писал он. – Синее стекло показывает предметы в печальном виде». А зеленый цвет великий старец
Пушкин задумчиво смотрел на перстень. В переливающемся всеми оттенками зеленого в пламени свеч камне он видел сочную зелень молодой травы и еще не просохшие на ветру весенние листья деревьев, залитые теплым золотистым солнцем луга и затененные лесные поляны. Болдино, Михайловское, Тригорское… В комнате повеяло ветерком, который принес с собой легкий аромат ландышей и запах травы.
Пушкин закрыл глаза.
Недоумевающий Арендт наклонился над ним:
– Вам плохо?
– Нет. Просто легкое головокружение.
– Вы потеряли слишком много крови.
– Видимо.
– Хотите что-нибудь передать государю?
«Царь? Ах да, записка…»
– Передайте его величеству, что я тронут проявленным им великодушием, – сказал Пушкин и прикрыл глаза.
Арендт на цыпочках вышел из комнаты.
– Александр Сергеевич уснул. Не тревожьте его, – сказал он Наталье Николаевне.
Но Арендт ошибся: Пушкин не спал. Ему оставалось слишком мало жить, чтобы он мог тратить время на сон. Пушкин снял с пальца перстень и положил его рядом с канделябром.
Что ж, враги не обижены, они свое получили. Но не следует забывать и о друзьях… А друзей у него всегда было много, во много раз больше, чем врагов.
Перед ним мелькали, сменяя друг друга, лица Дельвига, Жуковского, «отца-кормильца» его музы, Пущина, Кюхельбекера, Карамзиных, Раевских, Чаадаева, Вяземского, Виельгорского, Данзаса, Даля, Гоголя… Да, у него было много друзей. Было?.. Нет, он жив. Пока еще жив…
Ночью боли достигли предела, и поэт попросил камердинера принести ему средний ящик из письменного стола. В ящике лежали пистолеты.
Данзас, которому камердинер тотчас же сообщил об этом, обнаружил их уже спрятанными под одеялом.
Пушкин, стиснув зубы, тяжело дышал. Данзасу показалось, что он его не узнает.
Пистолеты были кухенройтерские, с серебряными скобами и серебряной насечкой на стволах. Таких пистолетов у Дантеса не было, поэтому пистолеты для дуэли заказывались в оружейном магазине Куракина. Данзас вздохнул и положил пистолеты на место.
Утром Пушкину стало немного легче. Днем он разговаривал с Жуковским и Карамзиной, шутил с Далем.
Появилась надежда на выздоровление.
Но на следующий день всем, за исключением, может быть, Натальи Николаевны, стало ясно: Арендт не ошибся – поэт обречен, жизнь покидала его измученное тело.
Пушкин умирал, и вместе с ним умирали его невылившиеся в строчки замыслы.
Незадолго до смерти поэт попросил морошки. Он ел заснеженные ягоды и приговаривал: «Ах, как хорошо!»
А через несколько минут после того, как Наталья Николаевна передала камердинеру пустую тарелку, Пушкина не стало.