Пеленг 307
Шрифт:
Когда я выхожу из дощатого домика на краю огорода, петухи, словно муэдзины, протяжно кричат, приветствуя солнце, а сквозь заросли плавятся золотом оконные стекла, и медленно раскаляются макушки тополей.
Сегодня я пойду в степь.
В моем городе хлеб пекут круглыми большими караваями. Верхняя, темно-коричневая, почти черная корка вся в пупырышках и шишках. Она шапкой накрывает весь каравай и тверда на ощупь. Под ножом хлеб похрустывает, как арбуз, и, опережая лезвие, бежит трещина. Сухая мякоть пахуча и ноздревата. Половину еще теплого каравая, обернутую
— Ой, а соль-то я забыла положить! — восклицает мама. Из спичечной коробки она пальцами вынимает спички, кладет их на загнетку летней печки, а в коробку доверху насыпает крупной сероватой соли.
Я обулся в тапочки. С непривычки в них так легко, словно босиком.
— Не надеть ли сапоги?..
— Уморишь ноги, сынок...
— Тапочки, маманя, обувь несерьезная. Сапоги лучше. Я привык.
— Смотри, Сеня... Как тебе лучше, тапочки — самая обувь для степи. Да и сапоги целее будут...
Она провожает меня до калитки.
— Будешь возвращаться — выходи к железной дороге. Ночи сейчас темные, не то заблудишься...
— Ладно, мама. Вернусь по железной дороге.
Мешок постукивает меня по спине, утренний ветерок забирается под распахнутый ворот черной косоворотки. От поясницы к шее ползут колючие мурашки.
В половине девятого я выбрался на гудронированное шоссе и пошел по нему на юг. Слева медленно взбиралось солнце. Степь была ровной. Ее пятнали блеклые полосы скошенной травы и зеленые шелковые квадраты овса.
Через час ходьбы сзади виднелись только рабочая башня элеватора и тоненькая, как. спичка, труба электростанции.
Изредка меня обгоняли грузовики, обдавая своим знойным дыханьем. Звук моторов и побрякиванье кузовов, слабея, долго висели над степью...
Я сбежал с высокого шоссе, перепрыгнул через канаву с коричневой, застоявшейся водой и пошел навстречу солнцу, в степь. Шоссе все отдалялось, и вскоре звуки проходящих автомобилей уже не долетали до меня. В том месте, где я остановился, степь собиралась в невысокие холмы, редко поросшие лозой, черемухой и дикими яблонями. Хорошо тут было. Между двух холмов маленькая степная речка оставила залив в несколько метров шириной. Он был глубоким, но песчаное дно просвечивало. У самой поверхности воды я увидел множество головастых мальков. Они стайками вились возле упавшей травинки и замирали, чуть не высовываясь из воды. Не. спуская с них глаз, я присел на корточки, но как только тень моя скользнула по заливу, мальки исчезли в глубине...
Бутылку, чтоб не прокисло молоко, я по самое горлышко закопал в прибрежный песок. Глубокие следы от моих сапог быстро заполнялись водой.
Я достал силки, а мешок повесил на дерево — так, чтобы его было видно.
Приманивать перепелов и ловить их силками научил меня отец. Он ловко это делал. У меня всегда получалось похуже. Но я очень хотел поймать перепела.
Казалось, вся степь населена птицами. Едва над моей головой сошлась трава, как я начал слышать попискивание перепелов, покряхтывание степных куропаток. Какая-то птица приглушенно цвиркала, и я не мог вспомнить ее названия...
Перепел стоял почти в самой петле. Я снова позвал его. Он недоверчиво посмотрел в мою сторону, вытягивая шею. И шагнул. Р-раз, и серый клубочек затрепыхался, забился на земле, запутываясь все безнадежней...
Чтобы не сломать перепелу шею, я осторожно распустил петли. Птица раскрывала клюв, словно ей нечем было дышать. Ее сердце лихорадочно билось мне в ладонь, а тело было горячим.
— Какого черта ты смотришь на меня своими круглыми глупыми глазами?
Я разжал пальцы. Перепел секунду стоял не шевелясь. Коготки у него были острые. И вдруг — я даже отдернул от неожиданности руку — он подскочил, скатился кубарем и, подпрыгивая, исчез в траве...
Солнце было в зените, когда я вернулся к заливу. Я прилег на бок у воды, посыпал хлеб солью и стал его есть, макая в залив. Хлеб оставлял после себя светящиеся крошки, и мальки снова собирались стайками. Потом я снял рубашку и майку и откинулся на спину. Но вдруг знакомая и непонятная слабость придавила меня к земле. Маленький и беспомощный, я лежал на самом дне, раскинув руки, а сверху тянулось, всасывало меня громадное небо.
Глава третья
Ночь не принесла удачи.
Ледовая обстановка не разрядилась. Ризнич радировал в Управление, прося разрешения спуститься южнее. Ответа на радиограмму он не получил.
В девять часов утра капитан приказал принявшему вахту Лучкину дать курс с расчетом, чтобы в течение дня выйти на траверз Усть-Большерецка.
Команда, измотанная пустой работой, получила «добро» отдыхать.
«Коршун» повернул на зюйд.
Феликс, сам едва держащийся на ногах, обошел помещения. Люди спали, опрокинутые усталостью. В носовом кубрике, где вместе с Кузьминым и Кибриковым жили Мелеша и Славиков, подтекал иллюминатор. На столике под ним собиралась прозрачная лужица. Задрайка, скрипя, моталась на ослабевшем шарнире. Феликс хотел разбудить кого-нибудь, чтобы задраили иллюминатор, но в конце концов задраил его сам.
Потом он побрел на камбуз.
Там было пусто. Лишь усатый кок (он же буфетчик) вяло гремел посудой.
— Ты чего притих? — спросил Феликс, принимая от кока миску с гречневой кашей.
И тут кока «прорвало»:
— Та який комар вас покусав? Кожин дэнь, поки черти на кулачках не бьются, куховаришь-куховаришь... А воны жують продукт, як бугаи ту жвачку!
— Ладно тебе, — отозвался Феликс. — Устали. Вот и не жуется.
— Ни, старпом. Коли устануть — менэ самого слопать готовы...
— Не журись, дружище. Еще и вправду съедим тебя, — пошутил Феликс, но кашу тоже не доел.
Можно было идти отдыхать: тело истосковалось по сухому и теплому. Однако смутное беспокойство, появившееся еще вчера, не покидало его. Феликс и раньше беспокоился — это было обычное состояние, когда не приходила удача. Он испытывал такое чувство, будто забыл сделать что-то очень важное, неотложное. Припоминая, что именно, он остановился у трапа. Потом поднялся на мостик. Там были рулевой и вахтенный штурман Лучкин.