Перед уходом (сборник)
Шрифт:
— Хрюшка-то там… возится! Кормила?
Мать охнула и бросилась в сени, подхватив на ходу поганое ведро. Халабруй, солидно покашливая, подобрал с полу пыльные мешки и вышел следом. Витька тоже покашлял, удачно передразнивая его, и подмигнул Наташе:
— Рассерчал! А что ж его, «папочкой» величать? Саданули с ним по чуть-чуть. Так, для запаху, — дури-то у нас и своей хватает. А тут этот, гляжу, с заправки выехал. Свистнул ему: стой! Нет, ты подумай, Наташк, — пятнадцать километров! Без слов. Для друга. А?
Наташа утерла покрасневшие глаза и улыбнулась.
— Наследника привезла? — спросил Витька, сбросив ботинки и пытаясь проникнуть в комнату.
— Тш-ш, спит он, не буди, — приложив
— А! Ну пускай спит, — согласился Витька и сел за стол. — Говорят, они растут во сне. Не слыхала?
— Слыхать слыхала… только вот…
Нет, Наташа, правду сказать, не была с этим согласна. В детстве, загоняя их с Витькой спать, мать обычно говорила им то же самое. Дети, мол, растут во сне. А кто из детей не хочет побыстрее вырасти, стать взрослым? Но однажды, в ветреный осенний вечер, когда слышно было, как стонут деревья, теряя последние мокрые лоскутья некогда пышного золотого убранства, Наташа спросила: «А они спят?» — «Это кто-й-то?» — рассеянно осведомилась мать. «Деревья». — «Нет». — «Вот видишь, — рассудила маленькая Наташа, — они не спят, а растут. И вырастают выше дома!» Мать тогда отмахнулась от дочери, только велела перед сном хорошенько вымыть ноги и снова загремела чугунами, а Наташе надолго, может быть, на всю жизнь запомнился этот разговор.
Вернулись мать и Халабруй. Он оправдывался:
— …делов-то всех — четвертинка! Устал как черт! Мешки-то — попробуй поворочай!
— Надо было сто грамм взять, — наставляла мать.
— Так не наливают теперь! Не прежние времена! Ларьков нету! Что ж мне было, в ресторан за ста граммами идти, да? Прям с мешками?
Но мать лишь недоверчиво хмыкнула и начала, не в меру громко стуча тарелками, собирать ужин на стол. Предвкушая трапезу, Витька, брат и сын, крепко потер ладони — огромные, темные ладони человека, постоянно имеющего дело с металлом и землей. На фалангах пальцев, сквозь светлую поросль на них, синело: «Витя» — и год рождения. Целый паспорт, словом. Анкета.
— Лучше б помыл, — подсказала ему Наташа.
Подсказала и осеклась. Подумала, что брат обидится. Однако он засмеялся:
— Больше грязи — толще морда? — И встал: — Правильно, сестричка! Чем вытереть, мать?
— Где рукомойник, там и утирка. Отвык? — И Халабрую, с упреком: — Тоже б помыл, хозяин!
Тот молча подчинился, вышел за Витькой следом. И слышно стало, как они там вдвоем гремят соском рукомойника, как с шумом и плеском падает в таз вода и как, что-то сказав отчиму, снова засмеялся Витька.
— О! Государственную пьете? — спросил он, усаживаясь за стол. — Указа испугались?
Халабруй вопросительно взглянул на мать. Она отставила поднятую было рюмку — мизинец остался оттопыренным, несколько капель упало на клеенку — и всхлипнула:
— Оштраховали нас, сынок! Ить сотню пришлось платить. Срам! По людям бегали — занимали. Федор в дом на лето квартирантов пустил!
Наташа слабо охнула. Теперь все стало понятным: и сочувственный тон продавщицы Тони, и лицемерие, многозначительные недомолвки тети Нюси, и испытующие, таящие насмешку взгляды других прохожих, и почему мать вдруг оказалась должна старой учительнице Марье Гавриловне, прозванной за свое чрезмерное пристрастие к Пушкину Капитанской Дочкой, хотя у той, насколько помнится, отчество было другое, двадцать пять рублей.
— Мало им беды моей, так они позор мой под стекло повесили. Неделю уж у клуба висит, людям на смех. Хоть на улицу глаз не кажи. Толстая я там, на картине этой, а я никогда сроду толстая не была!
Халабруй осторожно кашлянул:
— К-хм… Может, хватит, мать?
А Наташе некстати вспомнилось, что в первый — медовый, да? — месяц совместной жизни мать и Халабруй, особенно по утрам,
— Как дело-то было? — спросил Витька.
Мать, понизив голос, призналась, что гнала самогон не только для «внутреннего», так сказать, употребления — Халабруй не то чтобы пил, а любил, как и сама мать, пропустить стаканчик-другой перед обедом, «с устатку», «для аппетита», — но и поторговывала им. Цена известная: рубль — пол-литра, как у людей, а круг покупателей был строго ограничен.
— Подспорье все ж, — вздохнула мать.
Что скрывать? С годами она становилась скуповата.
— Ты рассказывай давай, — напомнил Витька. — Оправдываться в другом месте будешь!
— Да уж оправдывалась, — хлюпнула носом мать. — Чуть глаза последние не выплакала перед ними…
События, по ее словам, развивались так: явился однажды к матери незвано Серега-айнцвай, Витькин ровесник, пьяный, хоть выжимай его. Вообще-то, он и не дурачок был, а так… ни одна девка замуж за него идти не соглашалась, все от него носы в стороны воротили. Потребовал бутылку — в долг, разумеется, деньги, даже такие малые, у него водились редко. По этой причине мать и пожадничала, не дала ему ничего: «Нету у меня! Нету». — «Ах, так? — обиделся Серега, получивши от ворот поворот. — Нету у тебя, говоришь? А для других есть? Н-ну, смотри! Я тебе сделаю!» С тем и ушел шатаясь.
А через часок-полтора к матери в дом нагрянул Иван Поликарпович, милиционер, здешний участковый уполномоченный, привел с собой понятых. «Нынче у нас какой лозунг на повестке дня? — спросил он, изымая легко обнаруженные ведро с закваской и старинную зеленоватую бутыль с самогоном, который мать не успела разлить по бутылкам-поллитровкам. — «Пьянству — бой!» — вот какой у нас нынче лозунг. А также всемерная борьба с самогоноварением». Он сел за стол составлять бумагу. Понятые подписали ее, подписала и мать — куда денешься? Аппарата участковый не нашел, а мать все боялась, что Нюся — она была в числе понятых и знала, где этот аппарат спрятан, — вспомнит все старые обиды и проболтается. Но Нюся отводила глаза в сторону и молчала. Вздохнет — и молчит. На прощанье участковый сказал матери: «Здорово не вой, не конец света! Ну, оштрафуют тебя. И ты впредь умней будешь и другим наука. Распустились, понимаешь! Распоясались…» Сунул розоватую, сложенную вчетверо бумагу в планшет и ушел, простучав по доскам крыльца начищенными ботиночками малого размера. И мать действительно оштрафовали.
— Ведь сто рублей, — пережив все это заново, всхлипнула она. — Деньги-то какие, Витя, сынок!
Однако мать не рассказала, что Иван Поликарпович заходил к ней еще два раза. Первый раз пришел через полчаса после обыска, уже без понятых, один. Мать как раз металась по дому будто угорелая — перепрятывала самогонный аппарат, разобранный на части. Нюся-то знала, где он может быть, сама не раз пользовалась. «В глаза не сказала, за глаза может. Язык без костей», — рассудила мать. А когда участковый спросил с порога: «Можно? Карандаш забыл у тебя!» — она обомлела. Подломились ноги. Еще бы! На самом виду, на столе, лежала улика, да какая! Змеевик! Суд, позор, тюрьма — все так и поплыло перед глазами. «Эх, нет, вижу я, тебе не поумнеть, — сказал участковый, брезгливо отодвигая затейливо изогнутую трубку, и надел на дешевенькую шариковую ручку изгрызанный пластмассовый колпачок. — Что ж мне теперь — опять за понятыми идти, а? Новую бумагу писать?» Мать залилась в три ручья. Иван Поликарпович молча посопел и ушел. И неясным осталось, вернется он или нет.