Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947
Шрифт:
У меня оставалось еще достаточно времени, чтобы все хорошенько обдумать. Очевидно, такова была моя судьба, если я не справился с заданием майора С. и не смог назвать ему ни одной фамилии военнопленных из этих тридцати человек, которые могли бы представлять для него интерес. Это была моя судьба, а не моя добрая воля. Я не хочу добиваться лучшей жизни за счет товарищей по несчастью. Действительно, роль подсадной утки не для меня, и мне здесь нечего больше делать. В этом блондинка совершенно права. Но какая же ирония, какая кровавая ирония скрывалась
— Как вы поживаете?
Из ее уст это прозвучало так, словно еще позавчера мы с ней лакомились мороженым в одном из кафе на берлинской улице Унтер-ден-Линден.
Об этом я тоже подумал. Но не более двух секунд этим долгим днем. И это были приятные секунды.
Вечером за мной действительно пришел человек. Часовой с автоматом.
Все остальные пленные уже успели зарыться в заснеженную грязную солому и заснули, дрожа от холода. И только один из них, который продолжал сидеть у потухшего костра и курил, крикнул мне вслед:
— Да с тобой они ломают тут настоящую комедию!
Часовой повел меня долгим путем в деревню. По заснеженным полям и лесам. Однажды он приказал мне остановиться. Я должен был сесть в снег. Подойдя к развилке, мой конвоир прошел сначала немного влево, а потом вправо. Минут через пять мы продолжили свой путь. Было темно, хоть глаз выколи. Через час мы были на месте.
— Ну, наконец-то прибыли! — сказала блондинка. Стоя на пороге дома, который часовой нашел, проплутав несколько часов, она посветила мне в лицо фонариком. — Сейчас вас отведут в вашу квартиру. Завтра я поговорю с вами!
— Извините, но не мог бы я получить еще сегодня вечером хоть немного хлеба со склада? — попросил я, стараясь придать своему голосу как можно больше твердости. В этот день у меня во рту не было еще ни крошки.
— Сегодня вечером? Да уже глубокая ночь! Подождите минутку!
Она вынесла мне из дома надкусанный кусок хлеба. По моей оценке, граммов сто пятьдесят.
— В такое время я не смогу найти больше. Это моя собственная пайка хлеба. Съешьте его поскорее!
В то время я еще не знал, было ли это опять всего лишь игрой. Да, в сущности, мне было все безразлично.
«Тебе надо бы раздобыть этой ночью побольше хлеба! Возможно, прямо сейчас на новой квартире!» — подумал я, поспешно жуя полученный хлеб.
Конвоир опять долго водил меня туда-сюда, пока мы не прибыли на место. Согнувшись, он прошел в низкую дверь. По-прежнему было темно. Чья-то рука направила меня вперед, заставила опуститься на колени. Ах, здесь, оказывается, солома. Хорошая, теплая солома. Я должен здесь спать. Ну разумеется!
Когда невидимая рука отпускает меня, у меня мелькает мысль, что, наверное, это хозяин дома. Настоящий русский крестьянин с седой бородой.
— Пан! Хлеб есть? — шепотом прошу я.
Но тот лишь что-то недовольно бурчит в ответ, как потревоженный бык. Да и наивно было надеяться получить хлеб глубокой ночью!
Я натягиваю на свою уставшую голову капюшон. Какое блаженное тепло! Снаружи время от времени раздаются какие-то возгласы. Похоже на слово «германцы». Возможно, это такой пароль? Куда же это я попал?
В конце концов я засыпаю. Когда на следующее утро я открываю глаза, то первое, что вижу, — это узкий, шириной всего лишь в несколько сантиметров, солнечный луч на стене, которая возвышается в каком-то метре от моих ног. Я поворачиваюсь на бок. Оказывается, что тот человек, который спал рядом со мной, никакой не русский крестьянин, хотя у него и есть борода, как у апостола. И он ни слова не знает по-немецки. Якобы. Он латыш. Настоящий великан… в эсэсовской форме! Что такое?
В темном проеме двери стоит красноармеец с автоматом наперевес. Я в тюрьме. Красноармеец грозно поводит автоматом из стороны в сторону, обводя все наше маленькое помещение — вероятно, отдел предварительного следствия — и какой-то темный люк подвала, из которого доносится хриплый кашель.
Что? Я в тюрьме? Все-таки попал!
Чтобы справиться с только что потрясшим меня фактом, я вынимаю из кармана свой маленький словарик. Лишь бы думать о чем-нибудь другом!
Шпрахе — язык.
Шпрехен — говорить.
Шпренген — поливать.
Шпрой — мякина.
Так я пытаюсь успокоиться. После того как прошел час, часовой забирает у меня словарь. Но вскоре снова возвращает его мне.
Латыш, который тоже приподнялся со своего ложа, говорит на ломаном немецком:
— Почему ты учить? Скоро… — Он делает красноречивый жест, сдавливая свое горло, и злорадно хрипит:
— Повесить!
Но я тем не менее продолжал зубрить свои слова.
Шпринген — прыгать. Шпринген — прыгать.
Шпроссе — ступень. Шпроссен — ступени.
У меня не было больше былого ощущения смерти. На этот раз она найдет меня ни в приподнятом настроении, ни в состоянии, достойном сожаления. Если ей суждено прийти, то она придет!
Впрочем, суп, который они принесли нам, был хорош. Только опять его было слишком мало! Но, возможно, в этом был виноват этот проклятый латыш, который налил мне меньше, чем себе. Почему? Почему ему досталось больше, чем мне?
В конце концов двадцать первого марта они вывели нас после обеда на улицу. До этого времени ни одна живая душа не беспокоилась о нас. Обо мне, о латыше и о трех бородатых русских из подвала. На снегу, ярко освещенном весенним солнцем, мы должны были раздеться. Полностью, догола.
Но нас действительно отправили всего лишь в русскую баню. Латыш, этот жирный жеребец, вылил столько воды на раскаленные камни, что маленькая, почерневшая от дыма баня мгновенно наполнилась паром. Вместе с потом грязь литрами стекала с моего тела. Мы поочередно намыливали друг другу спины. Какое же это было наслаждение!
Распарившись, красные как раки, мы выбежали на улицу. Трое худощавых русских и я лишь немного обтерлись снегом. Зато жирный латыш валялся в нем, как свинья, похрюкивая от удовольствия.