Перехваченные письма
Шрифт:
Из записей ноября 1929
Первое свидание (когда она была в голубом халатике).
Как сладко было чувствовать ее голову на плече и ее маленькую жесткую ручку. Так сладко бывает только добродетельным людям, которые обычно ничего себе не позволяют. И как будто все сговорились — Закович не пришел, Дина ушла…
Вчера с утра рвался куда-то. День был высокий-высокий, облачно-свежий. Если так, то все да! Вышло все, потому что самое трудное кажется нетрудным. А как трудно даже самое малое в плохие дни. Переписал 450 страниц — целые несколько миров.
Газ шипит, часы стучат, перо скрипит, папа вздыхает во сне. Горло побаливает, но мало. Есть несколько новых книг в уме и в сердце, нужно все это написать напечатать продать. И еще о лучших книгах думать (метафизических). Ничего, ca va [80] .
Произошло несколько
Фотографии замечательные: Дина — Ангелина, она вся заря и неподвижность. А я и Ида — люди и даже демоны, так как хотя не умеем и не хотим жить, нам ничего не больно.
80
Все в порядке (фр.).
Когда ехали в автомобиле, не находил слов. Потом стеснялся, ронял монокль, но с твердостью пил. Потом Циля заиграла, и все опечалились. Я заревел, как белуга, ревел и смеялся. Дина и Ида тоже заплакали. Потом мы в Куполе целовались и объяснялись в любви, и все в дыму (но без невроза, потому-то и сладко мне), опять ревели. Говорили о том, что не хотим жить, ну словом так, как в хороших ненаписанных романах. В такси я страшно икал, а на следующий день умирал за это от стыда.
Дина снималась в фотоматоне. Были в Сорбонне, много и хорошо говорили о живописи и тайнах простых лиц. Шел страшный дождь. Потом мне стало дурно, а Дина меня гладила и утешала дома. Трудно сегодня даже думать о работе, а ведь надо.
Кокаин.
Кокаин.
Странные, странные дни. «Морелла» сидит напротив меня и спрашивает Раю о китайских событиях. Милая милая Морелла. Черный орленок, что делаешь ты на белых-белых голубятнях?
18 ноября 1929
Завтра 2 недели, как я в Париже. Настроение неважное. Виной тому — отсутствие работы, и Ида, и Дина.
Что они себе думают? Чем закончится Динино поведение? Неужели ей Борис нравится? Я на него не могу даже смотреть. Постараюсь говорить с ним. Навряд ли удастся. Эх! Найти бы работу, а потом устроила бы все по-моему.
Я это сделаю, непременно сделаю. Не знаю, за что взяться. Настроение кошмарное. Ах, найти бы работу, тогда бы все устроилось.
Ида и Дина очень добрые, но они себя совсем не жалеют. Недаром говорили, что Париж всех портит. Оно так и есть. Какой ужас! Вот она любила Мишу, потом не знаю кого, затем Б. П., а теперь, наверное, есть кто-нибудь другой.
Ц. считается женой Пр., а любит какого-то Мамченко. Валериан оставляет Раису и мечтает о какой-то Катяше. Брр, холодно делается от всей этой путаницы. Это значит свобода любви или что? Ничего не понимаю, можно с ума сойти от всей этой путаницы. Смотри, Бетя, не попади в этот круг. Горе мне, коль попаду, — не выкручусь. Лучше всего, буду остерегаться.
Среда ночью. Без даты
Я пользуюсь тем, что у нас дома еще не спят, чтобы переписать тебе «Мореллу», а также чтобы еще раз сказать о том, об чем не смею говорить с тобою при встречах, о том, как я тебя люблю и как мне радостно и странно тебя видеть. Ведь ты для меня сделалась совсем другая, новая, загадочная, и вместе с тем такая знакомая, родная, как маленькая моя сестра. Ах, в этой истории действительно много от Эдгара По. Так же, как у него, мы «воспитывались» вместе и никогда не думали о том, что что-нибудь может быть между нами. Так же теперь, когда я люблю тебя, к твоему новому дорогому, неведомому лицу прибавляется то давно знакомое милое близкое родное лицо моей маленькой нежной сестры, этой Иды, с которой мы варили алхимические супы на rue G'en'eral Bizot. Пойми меня, Морелла, милая, так страшно странно все это, и глубоко, и мило, мило бесконечно, несмотря на то, что ты не любишь меня и смеешься, вероятно, часто надо мной, над моей бедностью, над моим уродством, над моей любовью и над моими стихами. Спи, дорога моя доблестная девочка. Я написал свою вторую «Мореллу» о том, что я называю твоей доблестью, незабвенной решимостью твоего дорогого, неподвижного, серьезного лица. Неужели ты никогда не вернешься ко мне настолько, чтобы я перестал так страшно тебя бояться и смог рассказать тебе о том, какою я тебя вижу где-то высоко-высоко и далеко за снегами и дождями жизни, в неподвижном и нежном сиянии какой-то прямо-таки неземной доблести.
Пойте доблесть Мореллы, герои, ушедшие в море, Это девочка-вечность расправила крылья орла, И врывались метели, и звезды носились в соборе, Звезды звали Мореллу, не зная, что ты умерла.Ах, как у меня рука дрожит от этих аппаратов. Но ведь ты там была, ах какое счастье для меня быть там, где ты, хоть я не знаю другого счастья: прекрасно, вероятно, смотреть тебе в глаза, бледно-серые, прекрасно неподвижные, когда ты серьезна, как то высокое,
Прощай, Морелла — девочка-вечность.
Скучно пишут те, кто любят, — кажется тем, кого не любят. Я очень люблю тебя, спи спокойно. Христос с тобою.
P.S. Киса, я завтра лучше перепишу тебе Мореллу, а то сегодня больно некрасиво выходит, так рука дрожит из-за аппаратиков [81] .
81
У Осветителя имеется переписанный для Иды рукой Б. Поплавского текст «Мореллы». Внизу помечено: ноябрь 1929.
Четверг, 28 ноября 1929
Боролась со шкафами. Устала. Дышу отрывисто и смешно. Дина за что-то на меня сердится. Я продолжаю для нее оставаться такой же легкомысленной девчонкой, какой она меня всегда считала. Напрасно в кафе я была с ней так искренна и показала ей всю тяжесть моего состояния. Ведь я ждала морального облегчения от нее, а она не поняла. Уговаривала пойти к Поплавскому. Неужели она не видит, как Карский гибнет: «Вы мое счастье и несчастье». Нет, я не уйду. Я останусь с ним. Но ужас в том, что я не погибну, а он погибнет. А если я уйду, он не погибнет? Достаточно ли одной жалости, сможет ли она поддержать ту радость, тот свет, который озарил и изменил его? Что делать?
Ночь. Без даты
Я вернулся домой в каком-то отчаянии, и вот зачем-то пишу тебе, хотя от этого мне может быть только еще хуже. Но, вероятно, нищим еще больнее терять их копейки, чем богачам — их миллионы. Ведь я теперь живу среди ночи только каким-то загадочным неясным свечением неба, но вот бывают в твоем голосе такие интонации, от которых боль переливается через край, и все буквально тонет и гаснет в ней. Зачем, Ида, ты так говоришь со мной, ведь ты уже знаешь, каково мне, и что я так живу в последней безнадежности, где-то на дне, не знаю, где. Как-то ведь все переменилось во мне, когда я заметил один твой совсем нездешний ангельский взгляд. Когда ты смотрела, как Сережа ищет что-то на полочке, по слепоте своей низко-низко по ней поводя носом, то действительно был тогда милый-милый, и даже во мне что-то к нему переменилось. Ведь я теперь все меньше и меньше жду чего-то, но все больше и глубже люблю тебя. Ведь ты никогда не придешь ко мне. Ах, мне действительно очень-очень плохо, и зачем ты все-таки так со мной говоришь, ведь нехорошо это… Прощай, Ида, ненаглядная моя Морелла, я стараюсь не видеть тебя и прихожу только тогда, когда все действительно через край, когда я уже и не знаю, как день пережить, вечер дожить… Ида, я действительно прошу у тебя, не будь так груба со мной, хотя бы внешне, ибо действительно никогда, никогда в жизни не было мне так тяжело, и я просто не знаю еще, не понимаю, что это такое.
Борис
Я живу теперь только какими-то таинственными отблесками и отражениями, я доволен этим, я буду любить тебя много лет, не обижай меня, Ида, не обижай. Господи Боже, ну как мне объяснить тебе, что этого прямо-таки нельзя теперь делать, нельзя отбирать копейки у нищих, у совсем-совсем побитых, «униженных и оскорбленных».
Из записей декабря 1929
Сегодня первый раз проснулся с именем Мореллы на устах и так радостно о ней думал. Две недели, месяц — прошли как миг, все собралось в одно воспоминание.
Слез больше нет, но светлая любовь вокруг, как зимнее утро.
Оставил их с Сережей, почти не вижу. Гуляю опять по Елисейским полям в высоком золоте решимости. Но когда она обе руки над моими плечами протянула, какое это было счастье, и это легкое пожатье, которое так осветило возвращение домой. «Мне так страшно с тобою встречаться, но страшнее тебя не встречать».
Четыре «сладкие дня» с Диной, но любовь глубже и тоньше за этим всем. Ах, как все-таки я плакал в субботу. И как краска ресниц мироздания тает в слезах. И ничего не замечал. Кто-то приходил, уходил, пил, тушил свет, утешал меня. Но никого не было. Только ты, ты Морелла, одна, дорогая, прекрасная. Как красивы все-таки те, кто любим, прямо на небе они. И сколько слез, слез, слез. Дина все-таки благородный ребенок. И как нежно они обнимались, «снежные сестры».
Вчера день мило пропал. Только совсем ночью были попытки медитации и страшные астральные сны перед сном. А то все боялся я, что метафизически погас.