Перехваченные письма
Шрифт:
Из писем июня 1932
Д…, р…! В случае моего писания меня не трудности пугают (это, скорее, поощряет: «препятствия — тем лучше», тем крепче будем, таково мое правило, помнишь?), а вот что: имею ли я основание, данные, чтобы учить. А литература — это только учение, сплошная педагогика. Я, вероятно, и даже наверное, не внесу strenua inertia (бесплодную суетливость). Да, кажется, мне есть что сказать — новыми словами о том же: «Tolle voluntatem propriam et tolletur infernus», т.e. «истреби волю собственную и истребится ад» (Бл. Августин).
Вчера был длинный и хороший вечер до рассвета, втроем с Беби. Из всех искусств она чувствует и знает в совершенстве музыку — она вся страшно (буквально страшно иногда) музыкальна. Среда, из которой она вышла, имеет довольно шарма, культура выше средне-обывательской, но они дилетанты во всем, то есть без чувства ответственности. Беби — счастливое исключение. С Мишкой, который совсем обалдел от любви, она обращается так деликатно и нежно, проникновенно и умно, что это наслаждение смотреть.
Кстати, она дала вчера такое определение фальшивого человека: такой человек никого не любит; как только он кого-нибудь полюбит, фальшивое отношение и к другим у него начинает проходить. Она болезненно застенчива и считает, что это свойство многих русских, которые, между прочим, потому часто становятся алкоголиками (вино преодолевает застенчивость).
Чем больше читаю и перечитываю Новалиса, тем сильнее восхищаюсь. Страшно серьезное отношение к «Поэзии» как к самому Главному,
Арагона читаю с трудом и пока не вошел во вкус.
Моя нога почти прошла, я уже езжу на велосипеде. Как то тебе живется, бедная моя
Смех как насмешка мне не свойствен, лишь смех как беспричинная радость. Я люблю смотреть в веселые глаза твои, Мишки, Беби и других моих друзей. Мы так проводим иногда вечера, болтая и «остря». Не есть ли это кусок рая на земле?
— Но есть же несчастные люди, имеем ли мы право?.. — Они отъединены от Собора, до поры до времени. А мы имеем право вносить в мир лишний кусок радости.
В пятницу буду на Замятине, вероятно с К°.
Из писем июня 1932
Ночью
Николай мой дорогой!
Как много хочется тебе сказать, как ты меня утешаешь! Я тебе всегда говорила: ты у меня единственный удавшийся «ребеночек». Единственное удавшееся настоящее человеческое отношение. Милый дорогой Котенок! милый, милый. Надеюсь скоро тебе писать много и даже иногда и разговаривать.
Борис тебя одобряет все больше и больше, если не обманывать его доверие, то все может наладиться. Только еще немного терпения. Напиши мне еще одно письмо на poste restante [116] .
Еще о многом хочется тебе написать, но в другой раз, милый.
116
До востребования (фр.).
Милый, пришла домой и пишу тебе. Как ты провел вечер? Сидел один? Не грустил?
Ты не огорчайся, что я так ребячески печалюсь всякой разлуке с тобой. Я знаю, что с тобой навеки, знаю, что не расстаюсь (и никогда не расстанусь), знаю, что тебя увижу завтра, что разлука случайна и этому необходимо покориться, но ребячески капризно грущу. Не ругай меня за это, дорогой мой старший брат, но пойми, что 72 часа — очень длинный срок.
Обещаю, что впредь буду спокойней и научусь ждать без ропота. Ты не сердись, что я вдруг стала маленькой и капризной, я обещаю стать старше и примусь за работу. Не знаю почему, но как-то отбилась от работы. По-видимому, это письмо Ивану тебе не понравилось, завтра напишу другое. Ты должен заставлять меня заниматься в твоем присутствии. Днем я как-то нервничаю. Но что делать. Сейчас это неизбежно.
Ну, мой дорогой Николай, до завтра. Если бы ты знал, как часто на разные лады я повторяю про себя твое имя.
Как дела твоей семьи? Почему я не могу тебе помочь в твоих жизненных обязанностях… Как это обидно, милый, милый, дорогой.
Из писем июля 1932
…Дела моей семьи… Жена моя очень со мной мила, предупредительна и страшно рассчитывает, что я с ней опять сойдусь. Этого она хочет для ребенка (моя мать, кроме того, считает, что она меня любит).
Не говорил ли я тебе, что женился на ней семь лет назад абсолютно без всякой любви, а под давлением ее семьи, «для опыта» (мы познакомились в госпитале, где я лежал, а она была сестрой милосердия). Что совместная жизнь была кошмаром (озверение и драка). Что мы никогда, ни разу по душам не разговаривали (разница языка, всего менталитета). Подруги — законченные обывательницы, а одна из них — страшная стерва, женщина абсолютно дурная, живущая для зла. Сама Софья ничего, неплохая, кажется, но каков пример для ребенка, если он увидит возобновление тех сцен. Моя брачная жизнь меня опускала на глубокое дно, так как являлась дилемма: либо оставаться самим собой, и тогда ад — ад в доме; либо, ради сносных отношений, страшно вульгаризироваться (находить интересы в сплетнях, в бридже, в общении с обывателями и в посещении мюзик-холлов, в пошлой пикантности анекдотов; такова была духовная пища).
Это еще не все: культ гвардейских полков, фотография царя, как икона. Среда — дворянско-торговая. Враждебность ко всему во мне, к матери, книгам, культуре. Уровень образования — портниха. Комплекс антисемитизма. После ссор, в первый период, происходили звериные примирения на кровати; в последний год совместной жизни «кровать», по ее настоянию, была упразднена. Ясна картина? Я бы, может быть, согласился идти на подвиг, но ведь он безумен. Я пытался образовывать, читал «Войну и мир», Чехова, Мопассана и Достоевского вслух; неделя относительного интереса (как к бульварным романам), и потом чтение прекращалось.
Во всякой дружбе я ищу прежде всего выгоду для себя. Не знаю, что я тебе дал, чего бы ты не имела раньше, но ты мне дала самое главное: честность. Как только начинаю где бы то ни было фальшивить, вижу твою улыбку и прекращаю. Научил ли я тебя чему-нибудь, чего бы ты раньше не знала?
Глаза и волосы.
Из писем июля 1932
Вчера ужасно грустила, что так глупо вас потеряла. Вероятно все-таки, что виною тому мое отчаяние и озлобленность (очень я устала в тот день, и найти что-нибудь в этой гуще казалось так трудно, что я спаслась в метро). Как это глупо, плохо. День поэтому вчера был совершенно отравлен, и только у Нелидовой я успокоилась и пришла в себя. Как она хорошо на меня действует, может быть это усиливается тем, что она меня тоже любит, и я это чувствую и с благодарностью погружаюсь в окружающую ее атмосферу спокойной мудрости. Какое спокойствие от нее исходит. Дойду ли я когда-нибудь до такого состояния?
Все время думаю о бедной Беби, очень жалко ее, и надеюсь, что она поправится после операции. Молюсь о ней ежедневно, так же, как о тебе и Борисе, особо еще от всех.
Думаю, что сегодня и завтра вы проведете с ней. Тогда встретимся в понедельник? Может, лучше тогда нам прийти к вам? Спрошу Бориса, как это ему кажется удобнее. Если ты будешь на это отвечать, то лучше ответить Борису. Все-таки надо ему укрепиться в мысли, что ничто ему не угрожает.
Буду убирать квартиру. Зайду на почту за письмом.
Дорогой мой ребенок. Обо мне не беспокойся. Очень тяжело мне почти не бывает. Только усталость, и тогда я становлюсь раздражительной и плохой и сильно в этом раскаиваюсь, но почему-то раскаяние глубоко прячу, как будто это стыдно. Вообще я думаю, что я защищена от страданий — столько вокруг безудержного страдания, которому невозможно помочь, что стыдно как-то страдать по своим причинам. Единственные «звери», во власти которых я беспомощна, — это стыд и беспокойство. Да, тут я хуже ребенка.
Я ни в чем не могу тебя упрекнуть, ты, пожалуйста, не выдумывай себе мук. Ты находишься сейчас в самом главном моменте жизни: когда человек что-то понял, прозрел и теперь должен решиться углубить эту сторону жизни, иначе — поворот в еще более ужасное легкомыслие, ибо в первый период жизни легкомыслие еще невинное, а вторичное легкомыслие всегда цинично. Поэтому сейчас за тебя дрожу больше, чем всегда. Радует меня в тебе полнейшее отсутствие упрямства. Ты самый покладистый человек, которого я встречала, если бы мне хоть одну десятую твоей покладистости.
Поплавского, пожалуйста, не ругай. Он и так несчастен и не виноват, что больше находится в метафизике, нежели в жизни. Он ее иногда просто не видит, если бы не поэтическая интуиция, то жизнь бы его совсем не интересовала. И сейчас его жизнь не интересует, но привязан он к ней страстями разными, его изводящими, с которыми он не в силах бороться. Не ругай его, милый мой!
Котенок мой, до завтра. Надеюсь, завтра тебя увидеть, если ничто не помешает.
Из писем августа 1932
Только что тебе звонила, увы, напрасно. Дома нет света, пишу снова в метро. Вряд ли смогу написать толком.
В четверг мы едва ли попадем к тебе. Я уезжаю к Нелидовой, вернусь, вероятно, поздно и устану очень, а Борис пойдет в Suresnes к этому толстому масонскому снобу рисовать чей-то портрет. Он тебе напишет.
Посылаю тебе письмо Ивану, то есть, собственно оно почти все тебе. Как видишь, литературы мало. Не умею я «делать литературу», не умею выдумывать. Как ты проводишь эти дни? Как Миша? Лучше ты его приготовь, чтобы он не очень многого ждал от приезда Беби, не то он потом очень тяжело будет переживать встречу, которая ему, возможно, покажется недостаточно теплой. Миша должен приготовится к тому, что перед ним будет человек, который его все-таки не любит, в чем нельзя упрекать, потому что разве можно заставить себя любить. Я ему очень сочувствую. Всем этим не так просто и легко переболеть, как это тебе кажется. Ведь он очень молод. А ты как раз в молодости своей как будто и не любил никогда.
Но чему можно научить людей, действуя «объективно», вне любви, что имеем мы сами для себя, кроме сомнений? Только в любви мы кое-что угадываем, вне — ноль.
Ну вот, ребеночек мой ласковый, пришли мне свою фотографию, пожалуйста. Много ли ты рисуешь? Что читаешь?
Ты такая редкая удача в моей жизни. Что бы ни случилось, все равно наши отношения внутри них никогда не изменятся, и поэтому все внешнее не так уж трудно принять как должное.
Пиши, милый. Нам еще долго не придется увидеться так, как в субботу.
Из писем августа 1932
В твоем тоне чувствуется недовольство. Почему? Я стал серьезен и никогда не был чувствен или ревнив. Какое зло, фальшь, обман могут выйти из моих отношений с теми, кого я люблю? Насколько я знаю, никто никогда не пожаловался и не пожалел, что познакомился со мной. Правда, я всегда инстинктивно льнул не к «трудным», а к гармоничным. В молодости, я не знал любви к женщинам, но это не значит, что я не знал любви вообще, я часто бывал влюблен. По сравнению с тобой, я был и, вероятно, остался эгоистическим животным, но кто выдержит такое сравнение?
Дина, милая, ты святой человек, а я ничто; помни это всегда. Я бы не мог приносить такую жертву, как ты, добровольно, не мог бы, как не мог бы зарезать человека (себя, другого, даже собаку). Эта неспособность принести жертву касается только одной области, в остальных я, конечно, могу.
Твои письма мне нужны, как воздух, и если нельзя часто встречаться, заменим это par correspondance suivie [117] . Хотя, отчего нельзя увидеться там же после твоего возвращения от Нелидовой? Ты можешь раньше уехать и не так утомляться — к тому же полчаса в кафе — не Бог весть что?.. Впрочем, ты решаешь, только отвечай и пиши мне без интервалов. (Как тебе удается писание в метро? Я пытался, ничего не вышло. На остановках?).
Я уже говорил тебе, что твоя роль в моей жизни — напоминать, роль Памяти. Не жалости, не сострадания, сочувствия (или не это главное), а Памяти. Ты вовсе не должна отвечать на все соображения, которые мне придет в голову тебе сообщать. Но тебе надо хранить все это в Памяти (в подсознании) и предупреждать меня в случае, если инстинкт подскажет, что со мной что-то неладное. Правда, я не держусь за тебя с «метафизической страстностью», как Поплавский, для которого ты единственный шанс выскочить из небытия. Но какое блаженство мне иметь такого друга, как ты, которому говоришь все и письма от которого как пять литров живой воды. Твое последнее письмо страшно напоминает мысли Сковороды (о любви). Возьми из Тургеневской библиотеки книгу Эрна «Сковорода». Возьми непременно. Ты останешься довольна.
Целую. Христос с тобой, моя родная.
P.S. Наблюдение `a la Пруст: Гвезданович так вежлив с лакеями в кафе («Разрешите побеспокоить вас, попросив принести мне стакан пива», и пр.), что они обижаются, думая, что он смеется. Страшно деликатный человек.
117
Постоянной перепиской (фр.).
Видел сон, что ты читаешь мне стихи Соллогуба о смерти. Было страшно реально, стихи казались божественно прекрасными. Проснувшись, повторял последнюю строфу: «Я в холоде живу уж много лет, тебя я жду, кладбищенский покой, — Спокойная прохладная сирень…» (Перед этим говорилось о предельной усталости, об отвращении и чуть ли не проклятии жизни). Утром перелистал Соллогуба, но не нашел ничего о кладбищенской сирени.
Все же неврастения и истерия — вещи, с которыми нужно и можно бороться. Зачем вносить в мир новую тревогу? «Бодливой корове Бог рог не дает», и правильно делает.
Я распускаюсь только с тобой. Вот это — мой настоящий почерк, мои настоящие мысли. С другими и мысли и почерк — деланные.
Психология представителя умирающего класса: офицер из второстепенной вещи Булгакова «Братья Турбины» [118] в Киеве, во время прихода Красной Армии говорит: «Войдет чекист, обложит по матери и расстреляет: и им спокойнее, да и нам». Я, наоборот, в 1919 г. и позже вцепился зубами в Жизнь. В 1918 г. я ездил вывозить царя из Тобольска (это был предлог для путешествия в Индию через Туркестан). Было по дороге 5 фронтов и, кажется, 10 арестов. То, что я не был убит между 1916 и 1921 годами, — очень странный случай (3 раны и около 12 убитых лошадей), основанный на моей кошачьей живучести, это недоразумение и вульгарная, как у Льва Толстого, привязанность к жизни. (Страшно люблю дышать в воздухе, блестящем от солнечного света).
Жизнь обыкновенно говорит: «Не то, не так, это не для тебя». А что для меня — она не говорит, надо самому догадываться. Не сказала ли она: «Счастье не для тебя, во всяком случае в комбинации Эрос-Психея?» Комбинация Дафнис-Хлоя не удается потому, что, в лучшем случае, оба омещаниваются до отвращения.
Вечную жизнь нужно вечно приобретать.
118
Видимо, все-таки «Дни Турбиных» (Осв.).