Перехваченные письма
Шрифт:
Из писем сентября 1932
Дорогунья моя, Я хочу очень тихо, очень нежно немного поругать тебя, очень тихо, как совсем больной человек. Ибо я совсем плох, совсем. Ко всему прочему, я страдаю такими припадками беспричинного ужаса и невроза, что ей-Богу скоро больше не выдержу. Откуда ты взяла, что я нахожусь в бешенстве, что я свиреп и буен? Я кроток, молчалив и измучен, в Favi`ere я вел себя в конце совершенно спокойно, пил меньше всех и пьянел меньше других, все это сплетни. Я ни в каком, абсолютно ни в каком бешенстве не нахожусь, а только угрюм и измучен, и если плачу, то в церкви Ste Anne. Поэтому твои слова о покое меня просто удивляют, и я не понимаю, откуда и через кого до тебя дошла такая чепуха.
Спроси, например, Николая, как я себя веду и буяню ли я. Этого давно нет и только в начале самом было, когда я совсем не понимал тех мучительно сложных отношений, которые связывают Наташу с ее женихом. Я невероятно подавлен и гораздо тише обычного.
С Николаем я вчера провел весь вечер и он, признаться, меня огорчил, у него был какой-то торжествующий вид, ему кажется, что все уже устроено, и в конце концов, около 11 всего, когда мне было особенно тяжело, он меня бросил и ушел. У меня это оставило горькое чувство, тем более, что он все время говорил о своей любви ко мне и о дружбе на всю жизнь и т.д. Я с ним говорил много о тебе, говорил ему, что у нас с тобою слишком внежизненная, нечеловеческая любовь, и что поэтому, если он тебя по-настоящему любит и ты его, я ничем не хочу мешать вам, ибо тебя нужно постоянно беречь и защищать от жизни.
Он соглашался и был в страшном восторге, но на следующий день не удержался, чтобы не обидеть меня, и чувствую, что едва он ощутит свою власть над тобою, он постарается совершенно, наверно, совсем разлучить нас, потому что тебя он любит, а меня боится. Боится какого-то несуществующего влияния моего на тебя, которое все же основывается на бесконечной твоей жалости ко мне. В общем я вижу, что если у вас с ним выйдет хорошее, тебе все-таки придется против его бессознательной воли выгородить мое место в твоем сердце и времени.
Но все же я признаю, что он тебя любит ближе к жизни и реальнее, чем я. И если ты
Напиши мне обо всем этом совершенно откровенно. Ты ведь знаешь все мои дела, я бы все тебе рассказал, все, что чувствую, но как-то стыжусь писать обо всем этом, и только приткнувшись к тебе, как щенок, я бы все-все тебе рассказал и выплакал свое горе. Горе действительно страшное, и выдержу ли я его, не знаю, совсем не знаю, очень возможно, что сегодня-завтра все для меня кончится. Я прямо не могу, не могу жить с таким неврозом, с таким ужасом, с такой страшной болью в сердце.
Относительно того, живешь ли ты с Николаем или нет, то это не важно, это не означает ни любви, ни не любви настоящей, хотя я продолжаю настаивать на страшной мистической разрушительной силе неправильной сексуальности. Я не совсем тебе верю, что ты с ним не живешь. Во всяком случае, подожди, не мучай меня понапрасну, ты же знаешь, что я все чувствую. Подожди, дай всему успокоиться, пусть будет все по-настоящему, по-Божественному, и помни еще, что мы уважаем только того человека, который как перед Богом боится и не шутит со своей сексуальностью, ибо это страшные, страшные вещи. Татищев меня, повторяю, обидел своим торжествующим видом, он ребенок, в общем. И не понимает до сих пор важности наших отношений. То, что я сказал ему, что не буду мешать ему видеться с тобой и постараюсь, чтобы ты его полюбила, он воспринял так: «Ты в общем, как отец, выдаешь свою дочь за меня». Как будто мне это легко и не больно и я, как отец, совершенно равнодушно к тебе отношусь. Дина, Дина, ну, прощай, пишу тебе откровенно и жду откровенного письма, девочка дорогая.
Твой бедный, сдавшись вовсе, Борис, совершенно молчаливый и не буйный.
Папа тебе шлет огромный привет и просит не купаться.
Из писем сентября 1932
Воскресенье утром, у Димки.
Сегодня утром должен был прийти твой ответ на мое письмо от четверга, ответ, особенно меня интересующий.
Получив письмо, сообразил, что в четверг я тебе неясно написал. Я не дал понять, что Борис и я теперь не только друзья, но союзники. Что он хочет того же, что и я, то есть чтобы ты была со мной (хотя просил меня тебе об этих разговорах не сообщать, пока не поговорит с тобой). На этой почве и произошло мое с ним объединение. С его стороны все это так серьезно, что никаких сомнений не вызывает. Это я называю чудом. Он постоянно говорит мне про Наташу Столярову, по временам ходит на почту, смотреть, нет ли от нее писем.
Вчера мы с ним купались, вечером он уехал на два или три дня к своему толстому снобу. Он, по-видимому, искренне начинает ко мне привязываться, я тоже с удовольствием думаю о нем и с ним встречаюсь.
Вчера провел вечер у Беби, страшно ласкова, вся светится, Мишка повеселел. Она не здорова, увы.
Целую (не обнимая!). Н.
Сегодня письма нет, жду завтрашнего с терпением и полным доверием.
Вчера целый день провел у Бр. бр., лопали в саду и пр. Главный из Бр. бр. чувствует, что я от них внутренне отхожу, все старается выяснить причину и полон таких attentions [125] , к каким я не привык в период моей самой энергичной деятельность на благо Ордена. Думаю воспользоваться таким благоприятным курсом и занять денег.
Жду письма Ивану. Без этого не могу писать больше двух писем подряд, даже мыслей нет, и выйдет фальшиво. Глаза.
125
Знаков внимания (фр.).
Из писем сентября 1932
Два дня не было писем, но, оказалось, у нас бастует почтальон. Прибыло только что. Собственно, что случилось, я слабо понимаю. Вижу, ты как-то выбит из себя в какой-то восторг.
Это очень серьезное испытание счастьем, мой Николай, такое же тяжелое, как и деньгами, даже, пожалуй, еще серьезнее. В увлечении своим счастьем можно, не заметив, сделать очень больно. Смотри, милый, будь внимателен, не провались на этом страшном экзамене.
Представляешь ли ты себе точно, как больно Борису? Кажется, я много раз пыталась тебе объяснить, что отношения его ко мне, так же, как и мои к нему, очень сложные. И не так все просто разрешается. Стерегись схем, они лживы. Что собственно случилось? Тебе удалось найти возможность по-человечески говорить с Борисом (это и только это меня глубоко радует). Все остальное между нами ведь ясно и неизменимо. Ведь мы же знали, что сможем встречаться друг с другом в этом году, ведь даже ты почти не сомневался в этом. Что же тебя радует? Что я не уеду в Медон, что я не выйду замуж? Но ведь я же тебе говорила, что это будет так. Я не хочу выходить замуж за тебя, так же, как и за Бориса.
И Бориса так же не оставлю, как и тебя.
Понимаешь ли ты, что Борис у меня на совести, что это дело моей жизни (если ты меня любишь немного и для меня, то ты можешь мне помочь в этом), ибо нет ребенка более несчастного и обиженного, который всегда на пороге жизни и которого надо за руку вести в жизнь.
Он находится сейчас в очень подавленном состоянии, будь с ним добр и нежен и, если нужно, даже старайся его развлечь, но не говори все время обо мне, ведь это же больно, пойми ты, больно, ведь это же может только увеличить страх: «отнимут спасение».
Прости меня, дорогой мой Николай, если тебе это письмо покажется суровым. Но я не люблю уноситься в эмпиреи. Действительность тяжела и ужасна, надо смотреть ей в глаза. У нас есть обязанности в жизни. У тебя сын, у меня, как видишь, тоже сын. Не забудь, что в наших отношениях Борис не отец, а сын, болезненно ищущий свою мать.
Ну, милый, Христос с тобой. Вероятно, сегодня еще напишу письмо Ивану. У нас серо третий день, ночью ветер, и океан шумит. Целую тебя и Мишу.
Из писем сентября 1932
Дорогая моя Дина! Мне действительно удалось по-человечески говорить с Борисом, причем это вышло так: в среду, в первый раз, когда он пришел, он сразу же сказал то, о чем я тебе писал. Весь разговор я тебе расскажу, когда приедешь. Я обещал Борису, что ни о чем тебе даже намекать не буду (так что не выдавай). В одном ты ошибаешься: когда я говорю о тебе с ним, о моих отношениях к тебе и т.д., что, впрочем, бывает не все время, а было раза три или четыре и ограничивалось одной-двумя фразами, то Борису это не только не больно, а очень приятно (не надо перебарщивать в суровости «к себе», это грех; и считать, что действительность тяжела и ужасна всегда, тоже хула).
Я не все понимаю в твоем письме. Во всяком случае, и я, и Борис рисовали себе такую картину дальнейших отношений между тобой и мной: что мы будем часто встречаться («по вечерам, регулярно и лучше не засиживаться после 12, так как ей вредно…»). Когда же ты уезжала, я думал, что эти встречи будут происходить один-два раза в неделю, скорее один, чем два, и всегда более или менее исподтишка, как весной. Я страшно рад, что этот вопрос так разрешился и что исчезло мое недоброжелательство к единственному человеку, которого я считал своим врагом, к которому я испытывал недоброжелательство. Это чувство мне было неприятно и тягостно. Разрешился наш кризис не столько благодаря нашим качествам, сколько благодаря новому, случайному обстоятельству, которое мне показалось совершенным чудом, как ты помнишь, мы с тобой и мечтать об этом не решались несколько месяцев назад.
Только что приходила и ушла моя мать. Она рассказала, что вчера была у Софьи, которая устроила ей истерическую сцену с такими фразами: «Он (я, то есть) посмел мне предложить поселиться в одной квартире с ним и с его студентом! Студент — педераст, про него все знают! Он сам (я) может быть и нет, но все его друзья такие!» Была упомянута и ты, avec 2 pr'ecisions [126] : болезнь и национальность. Откуда дошло? не могу понять. Тут мать сказала, что тебя знает, так же, как знает и «студента», что только радуется тому, что я дружу с этими людьми, а не с какими-нибудь другими и т.д. В общем, придется мне там сегодня ставить точки над i.
Прости за нервность предыдущих писем, моя Дина. Ты ведь все понимаешь. Действительность тяжела, но не безвыходна. И разве можно осудить человека, если он не склоняется под грузом суровой действительности и старается вливать ведро радости в океан горя?
Глаза.
126
С двумя уточнениями (фр.).
Из писем сентября 1932
Дорогуня моя, пишу тебе серьезно, а ты читай внимательно и верь, пожалуйста, моим словам, иначе ты будешь всегда вне моей правды, вне жизни моей.
Во-первых, повторяю тебе прямо с обидой, с глубоким огорчением, что я совершенно не буйствую, что Пуся и Ира — два говна, которые ничего не видели и не поняли; было такое время, длилось недолго, но они вели себя так некорректно и так дико сплетничали, что я перестал им что-либо рассказывать. Бил я только раз какого-то армянина, и то в ответ на вопль Иры, к которой он пристал, так что это все глупости, и мне просто больно об этом слушать, настолько в сто раз серьезнее то, что со мной делается. Я молчалив и грустен, хожу понурившись.
Пишу тебе очень искренно и страшно серьезно, любя тебя всем сердцем так же тепло, как ты меня любишь, и так же светло. Я люблю Наташу так, как никогда не думал, что могу когда-нибудь любить. Это сравнимо только с тем, что было на мгновенье с Татьяной, но то был шум юности, а это — вся моя жизнь, дошедшая до предела своей силы и муки. Я совершенно ясно понимаю, что это теперь навсегда, что это самое важное событие моей личной жизни, а также и религиозной жизни. Это трудно объяснить и дать почувствовать, но это так.
Дело в том, что я пережил удивительно напряженный религиозный год, весь в молитвах и трудах, но совершенно безблагодатный, и я вдруг понял, что, не могучи мне помочь сам, Иисус послал мне благодать в человеке, в котором открылся мне ослепительный свет, самый яркий, самый теплый, который я видел в своей жизни. У нас, так как мы оба — копия и воплощение друг друга, сначала не совсем по-хорошему вышло, и Наташа, воплощение мира и ясности и совершенно бездонной добродетели и чувства правильности и меры, отдалила меня от себя, сама раскаялась, вернулась к своему бывшему жениху, худоногому бородатому юноше, с которым она возится уже три года и давно не любит.
Но теперь Наташа опять со мною, не потому, что она понимает, что любит меня, но у нас настолько все вместе, начиная, напр., с Аристотеля и кончая адским болезненным страхом всякой сексуальности, что я не в состоянии представить себе жизни, не пронизанной, не заполненной, не освещенной другим. Наташа мне никогда не врала, никогда не преувеличивала своих чувств. Но она и я — это настолько то же самое, что не может быть и не будет нам жизни одному без другого. Все что раньше было, было только на поверхности сердца, я спал, и не жил, или молился и жил не жизнью, а здесь проснулся…
В общем, если ты не отнесешься серьезно к тому, что я пишу, а будешь уговаривать очнуться, будто это каприз или пьянство, мы никогда, никогда уже не сможем разговаривать, не встретимся сердцем уже никогда. Я настолько понял, какое это счастье любить по-настоящему, что мне вдруг стало дико жалко вашей любви с Татищевым и того, что я вас против воли немного запутал, но он тебя любит по-прежнему и может быть глубже, а ты не знаю вовсе, что по-настоящему чувствуешь, и об этом ты ничего не пишешь. Когда ты приедешь, нам будет совсем легко втроем, хотя ты знаешь, ведь я ничего от тебя не могу скрыть, какою глубокою телесною мукой я к тебе привязан. Духовной и телесной, и только без середины, без настоящей, легкой, бесконечно, как золото ценной, теплой, жалостливой любви.
Поэтому мне и духовно больно будет ужасно, если Николай нас поссорит, и телесно нелегко. Будет больно, но это хорошо и надо такие жертвы приносить лучшей, правильной и доброй жизни, если она открылась человеку. Я не знаю, любишь ли ты Николая, но мне кажется, что у вас есть какое-то большое дело вместе, какой-то дом, который вы вместе строите в вышине с домом другим или без другого дома на земле. Мне было бы страшно больно, уродливо больно вам напортить что-нибудь, а будете вы вместе жить или нет — ваша тайна, ваше тайное дело. Тогда не нужно было, ибо ты и я были связаны, так что только добром и волей, а не неволей могли отпустить друг друга на свободу.
И теперь то же самое. Я тебя любя отпускаю, но в силах ли ты меня отпустить? А я не хочу уходить против твоей воли, и если ты не хочешь того, что, кажется мне, нас излечит от глубокой difformit'e [127] всей нашей жизни, мы опять будем жить вместе и скоро женимся, ибо ты и я имеем полную власть друг над другом, основанную на неразрушимом праве благодарности за многолетнее добро. Киса моя, только это будет мистическая и органическая ошибка, которую мы всегда чувствовали, живя вместе, хотя это было часто невероятно, прямо-таки болезненно приятно и как-то утешительно. Ну вот и все, кажется. Ужас мой есть ужас жизни, в которую мне теперь придется вмешиваться изо всех сил, и если я не вылечусь от невроза, я, вероятно, умру, ибо не хочу мучить и мучиться дальше.
Целую тебя крепко, крепко. У меня есть свободные 100 фр., ибо 70 мне дадут Записки и 100 наверное завтра я получу за словарь. Пиши скорее и молю тебя о снисходительности. Твой Борис.
P. S. Я понял все это именно потому, что любовь к Наташе вовсе не столкнулась в моем сердце с любовью к тебе, а выросла совершенно параллельно, как прекрасные и неуловимо разные вещи. Я люблю тебя больше, а не меньше прежнего, уже потому, что моя способность любить и сочувствовать сейчас во много раз увеличилась, но любовь моя к Наташе не пугает, не мучает и не раскаивается за мою любовь к тебе, и обе — на всю жизнь.
Стихотворение твое меня глубоко тронуло, я почувствовал в нем совсем другое море и нежное глубокое небо, полное облаков, чего нет на юге. Оно мягкое и очень сложное по ритму, в общем совершенно прелестное. Чтоб на этот зеленый простор посмотреть и утихнуть. Это чудно жутко. Золото мое дорогое, напиши мне, жалея, большое письмо и все, все объясни, ведь ты можешь все, все понять. Твой всегда Б.
[На конверте, с обратной стороны: Не смей купаться. Помни, что в этом письме вся моя жизнь. Отнесись к ней Божески, не топчи, не обижай ее, я буду тебе за это всю жизнь благодарен.]
127
Искалеченности (фр.).
Стихотворение Дины
Борису Поплавскому
Вот опрокинется гребень волны, Серебристой рекой пробежит, И еще, и еще, Веселясь, по песку побежит. Вдалеке паруса, Точно призрак церквей В небесах голубых забелел. Этот снежный покров облаков Вдруг спустился на тихую степь океана. Почему ж тебя нет, милый мой, Здесь со мной. Чтоб на этот Зеленый простор посмотреть И утихнуть. Серебристой волны не понять, И не нами простор этот создан, И не наши пестреют поля, Вот и дети не наши резвятся. Только солнце ласкает и нас, Надо верить, мой друг, И волну, посиневшую вдруг, Полюбить.Croix-de-Vie, 14 сентября, утром
Из писем сентября 1932
Вчера с вечера у меня ужасная головная боль, и так всю ночь, чувствую себя поэтому совершенно изнуренной, и, вероятно, весь день придется провести в постели. Не сердись, что письмо будет короткое и что не последовало письма Ивану. Если бы знал, какая это мучительная боль во всей голове, особенно в затылке, всякая боль, и зубная, и спина — все ерунда и не существует в сравнении с головной. Это, пожалуй, одна из самых больших болей, иногда меня охватывающих, к этому тоже надо было бы привыкнуть, но очень трудно. Надеюсь, что завтра уже будет лучше, и я напишу о St Jean-de-Monts и об океане ночью.
В твоем вчерашнем письме ты меня все время упрекал: жду твоего письма с большим доверием. А я в общем так сурово тебе писала. Милый, маленький, не сердись, а?
Пойми, что очень устала, я так хочу получить от тебя успокоенно-нежное письмо, без тревог и вопросов.
Довольно тревог, милый, мне так нужно хоть немного умиротворенности. Не сердись, дорогой. Надеюсь по приезде найти тебя снова тихим и нежным, да? J'ai grand besoin de la douceur [128] . Особенно когда так болит голова. Все кажется мучительным. Будь здоров, не спи на балконе и береги свое колено. Целую тебя и Мишу.
128
Мне так нужна нежность (фр.).
Из писем сентября 1932
Милая Дина, бедная, как твоя голова? И как можешь ты беспокоиться de nos petites mis`eres [129] , будучи сама действительно больной и несчастной?
Бориса мы вылечим от нервозности и припадков меланхолии. Знаешь ли ты, что очки почти окончательно заброшены? Что он полон бодрости, собирается держать экзамен на шофера такси и уже два раза ходил к доктору по нервным болезням? Он был долго на распутье между «жить и не жить» и выбрал первое.
Эта двадцатилетняя девочка, которую я еще не знаю (раз, кажется, видел) и с интересом жду узнать, Наташа, оказалась на высоте: мне показывались, под большим секретом, ее письма, полные заботливости и практической мудрости, бодрости и надежды в Жизнь. Там такие фразы: «Лечись, наверное это поможет, если нет, я приеду и вылечу тебя»; «Умей жить весело» (это нужно для Бориса, не для всех); «Не пей от горя, пусть Татищев пьет один, впрочем, пусть и он лучше не пьет». Планы на зиму. Общий план — деликатной, но твердой заботливости. Трудно поверить, что ей только 20 лет. (Насчет пьянства — совершенное недоразумение, мы с Борисом ни разу не выпили больше 1/2 бутылки, это он ее пугал). Никогда не говори, что я читал все эти письма, это может огорчить.
Показывалось мне, тоже под секретом, и твое письмо, где упоминается о том, что я «выдержал экзамен вполне»; я был очень горд. Ведь действительно с экзаменов такого рода — преодоления себя — и начинается человек. Я перешел из градуса «ученика» в градус «товарища», и сейчас мне еще легче смотреть людям в глаза, чем раньше. Отчасти благодаря этому, я мог правильно говорить третьего дня с Софьей. Ты мне дала много, почти все; ибо роль женщины по отношению к нам двоякая: 1) толкать, вливать бодрость, жизненные силы; 2) успокаивать, говорить «подожди, не торопись», тормозить. Обе (давать пить живую и мертвую воду) роли вместе заключаются в охранении от половинной односторонности.
Я зашел за Борисом, ждал, познакомился с матерью и, не дождавшись, ушел; он был в Ste Anne («3 часа ждал среди сумасшедших, довольно противно»). Вечером он был у меня и почти все время спал, потом сидели в кафе. Я обращаюсь с ним с грубоватой мягкостью, то есть так, как сейчас мне надо с ним обращаться. Ручаюсь, что, если начнется его шоферство, он выздоровеет окончательно и, возможно, обогатится новыми духовно-артистическими силами, только нужно продолжать поить его водою жизни. Ну как? Довольна ли ты нами, моя Дина? Обнимаю совершенно целомудренно, родная.
129
О наших мелких неприятностях (фр.).
Из писем сентября 1932
Мой дорогой, только что дописала письмо Ивану, но почему, собственно, это письмо Ивану, когда это просто письмо тебе, моему Николаю. Котеночек, пожалуйста, не сердись и не обижайся на меня, а? Хорошо, ты соглашаешься?
Голова моя прошла. Но ночью будет свистеть (из-за ветра), боюсь, не разболится ли снова. На всякий случай, у меня теперь приготовлен Kalmine.
Что у тебя вышло с женой? Объяснились ли вы? Ради Христа, мой маленький, не обижай ее. Ведь пойми, что она может меня ругать, потому что ты мне уделяешь внимание, на которое она имеет все права.
Я хотела бы знать о тебе больше. Ведь это твой отпуск, ты не работаешь? Где ты бываешь, что делаешь каждый день, что читаешь, о чем думаешь? Пожалуйста, милый мой, ласковый друг, я так люблю, когда голос твой ровен, ласков и спокоен и взгляд тих и нежен, я ведь так боюсь огня, всякого горения, это во мне вызывает беспокойство. Будь тихим, прошу тебя.