Перекоп
Шрифт:
Вспомнились высокие берега Босфора и константинопольские минареты, вспомнилась жена, оставленная где-то там, за морем, на турецком берегу. Как она сейчас? Спит уже, верно, в этот поздний час и в золотых своих снах видит отцовскую милую Тавриду. Степи, степи, безбрежные украинские прерии, как часто они являются ей в роскошных ее грезах! Между тем степные эти имения, в которых проходило ее девичество, сожжены и разграблены, а фамильные богатые земли голытьба делит между собой. Но черт с ними, с этими землями! Скорее бы ему власть, власть — полную, венценосную! Все решит поход. Дочь некогда воинственного рода, из разбогатевшей украинской шляхты, она, его жена, тоже хочет делить с ним все трудности предстоящего похода, просит разрешения приехать сюда, к нему, к «зятю Украины», как в
Чаплинская площадь — что маковое поле: цветет яркими платками, чабанскими папахами, красноармейскими фуражками… Раз праздник — так праздник для всех: пришли хозяева, пришли и постояльцы их — бойцы латышской части, которая из-под Перекопа отведена в Чаплинку на отдых.
Гудит, радостно клокочет площадь. Шутка сказать — будут делить землю! Правда, еще неизвестно как: кто говорит — на едоков, а кто — по дворам. Раскрасневшиеся женщины-солдатки, прослышав, что землю будут нарезать на едоков, решительно протискиваются со своими детьми вперед, держа самых маленьких на руках так, чтобы они были на глазах у комиссии. Пусть комиссия видит этих едоков, пусть не забудет и им нарезать ленинский надел!
Тут же, на виду у всех, перед самым крыльцом, выстроились полукругом те, что уже туговаты на ухо — древние сухопарые деды, чаплинские патриархи, которые держатся с удивительной для их лет выправкой, объясняющейся главным образом тем, что после деникинских шомполов старики до сих пор еще не могут согнуться. Некоторые из них сегодня впервые после экзекуции явились на площадь, чтобы личным присутствием напомнить комиссии о себе.
Секретарь волревкома — глазастый юноша в студенческой тужурке — с крыльца громко читает декрет. Слушают его деды, слушают, опершись на костыли, фронтовики, жадно ловят каждое слово облепленные детьми солдатки… Этот закон по душе Чаплинке, ничего не скажешь.
Не по нутру пришелся новый закон лишь хуторянам, которые, слетевшись на сходку из своих степных гнезд — столыпинских делянок, расположились на возах и беговых дрожках в конце базара неподалеку от амбаров.
Старик Гаркуша приехал сюда вместе со своей батрачкой: было у него намерение заодно сбить из подсолнуха масло. Глядя со стороны на хозяина и его молодую работницу, можно было подумать, что и на Гаркушином хуторе произошел переворот, что теперь там заправляет уже не Кирилл Гаркуша, а эта вот стройная, синеглазая наймичка Наталка. Сам хозяин вышел на люди в какой-то арестантской сермяге и в перемазанных навозом опорках, а батрачку вырядил в сапожки и в белый пуховый платок, какие носят лишь богатые колонистки. Как только приехали на площадь, Гаркуша отпустил Наталку к стоявшим в толпе ее чаплинским подругам, а сам, оставшись у воза, обернулся своим хрящеватым ухом к волостному крыльцу, на котором студент читал тот новый, советский закон. Пока речь шла о судьбе помещичьих да монастырских земель, Гаркуша лишь равнодушно помахивал кнутом, но, когда коснулось и таких, как он, темная кровь ударила Гаркуше в лицо: что же это творится? Выходит, что и его, Гаркушин, пай переполовинят?
Рука невольно потянулась, чтобы почесать затылок.
— Чешетесь, Кирилл Остапович? — проходя мимо, насмешливо бросил какой-то чаплинский голяк. — Хотят и вам хвост укоротить, а?
Гаркуша промолчал, угрюмо опустив голову. Ох, укоротят, видно, по самую репицу подрежут! Сегодня их сила — что хотят, то и делают. Давай разверстку, езжай с подводой, а теперь уже и кусок хотят отхватить, до земли, до земли добираются! Как от них защититься, к кому податься, откуда накликать гром на их головы? Где хотя бы Савка со своей Украиной? Мечется от одних к другим, у всех уже перебывал, но так до сих пор и не угадает, под чью руку стать… Хорошо тем сербам да французам из села Британы — они сумели устроиться — как бишь это? — «иностранноподданными», им теперь только на регистрацию ходить еженедельно… Ах, если бы и ему, Гаркуше, заполучить какое-нибудь подданство! Хоть под турка, хоть под грека, хоть под черта лысого, только бы не под голытьбу чаплинскую!
А может, еще и не отрежут? Может, признают и его за трудовой элемент? По клочочку, по лоскутику ведь собирал поле к полю, горбом своим да кровавыми мозолями наживал! Обрабатывал лучше фейнов, лучше колонистов, был сам себе агроном, грамоту от департамента земледелия получил за племенного бугая. А теперь вот дожил. Вот тебе и сбил масло! Тут сейчас так, брат, бьют, так советский пресс завинчивают, что из тебя самого скоро масло потечет! Все им мало, этим голодранцам, уже им и Гаркушин хутор поперек горла стал! Пропади вы пропадом!
Душа его взрывалась протестом, лютой, убежденной в своей правоте ненавистью. Хотелось стать, вывернуть ладони всей площади напоказ — гляньте: в мозолях они, потрескавшиеся, черные, как подошва!.. Батрачку держит? Еще этим осмелятся колоть ему глаза? За то, что пригрел ее, чаплинскую нищую девку, за то, что от слащевских насильников у себя на хуторе спас? Сам явился сюда в лохмотьях, а ее, как куколку, привез — в сапожках, в дочерниной — во всю спину — шали…
— Наталка!
Стоит среди подруг, будто и не слышит. Тоже, видно, на землю разлакомилась, вместе со всеми вытянула шею туда, вперед… Там уже читают списки. Много же оказалось их, счастливцев, которым земля сама плывет сегодня в руки. Читают и читают… Даже со стороны нетрудно угадать в толпе того, чью фамилию называют в эту минуту: лицо его сразу становится светлее — ведь теперь он уже не бедняк, а хозяин!
— Наталка! — Приблизившись к толпе, старик нетерпеливо ткнул девушку в спину кнутовищем.
Наталка досадливо обернулась к нему:
— Чего вам?
— Что ж ты стоишь?
— А что же мне — танцевать?
Подруги, окружившие ее, засмеялись.
— Чего без толку скалите зубы? — крикнул Гаркуша на девушек и сердито дернул Наталку за руку. — Пошли!
— Куда вы меня тянете? — со смехом и возмущением оттолкнула она старика.
Гаркуша взбеленился.
— Дура ты! — захрипел он в неистовстве. — Так и будешь стоять? Это же только раз в жизни случается! Ступай же скорее, кричи, требуй! Разве ты не едок? Разве тебе не надо? Ты же чаплинская, сроду безземельная, у тебя мать нищенкой померла на ярмарке! Твое право! Пошли, вырвем, а то замотают!
— Да уймитесь вы, хозяин! — весело перебила его одна из девушек, догадавшись наконец, отчего беснуется старик. — Вы про Наталкин надел? Так ее ведь уже называли.
Гаркуша остолбенел:
— Тебя называли?
— Ну да! Наталка Троян — это ж она и есть!
— Разве ты Троян? Вот те и раз!
— Дед думал, что у Наталки и фамилии своей нет, — захохотали девушки.
— Думал, и в списки не внесут! Еще, может, от вашей и нарежут!
Сыпались шутки, хохот стоял, как вдруг откуда-то с конца площади раздался пронзительный детский крик:
— Яроплан!
Все, умолкнув, повернулись в сторону Перекопа. Темный крестик двигался в небе. Вскоре оттуда донесся отдаленный дребезжащий рокот.
Сходку пришлось прервать, однако люди не расходились; разбившись на кучки, напряженно следили за небом, за приближением рокочущей железной птицы.
— На Каховку, видно, летит, туда они часто летают!..
— Переправы разведывают!
— Вишь, нашел себе дорогу — через наши головы напрямик…
Аэроплан тем временем уже дребезжал над селом, медленно описывая круг в поднебесье и словно любуясь оттуда залитой солнцем Чаплинкой, ее белыми мазанками и яркими платками чаплинских девчат… Сейчас, когда аэроплан мирно плыл по небу, пронося над головами людей свои неподвижные колеса, мало кто из чаплинцев верил страшным слухам о том, что будто бы заграница прислала генерал лам в Крым какие-то новые летательные машины, которые уничтожают людей не пулями, не бомбами, а таинственными фиолетовыми лучами… Но когда аэроплан, неожиданно взревев, коршуном ринулся сверху прямо на толпу, устремив на нее быстролетный, сверкающий и все разрастающийся вихрь пропеллера, не один из чаплипцев подумал, что это как раз они и сверкают, убийственные фиолетовые лучи!