Перекрестки
Шрифт:
На пышку слова Мэрион, казалось, не произвели впечатления.
– Ваша сестра была актрисой, – заметила она. – И вы говорили, что она была ненормальная и худая.
– Спасибо, что напомнили.
София сделала неопределенный жест, но от слов своих не отказалась.
– Шерли была озлобленная и испорченная, – сказала Мэрион. – И актриса из нее никакая.
– Ясно.
– Ту женщину, которую я описываю, озлобленной не назовешь.
– Ладно. Допустим, это вы и есть. Как вы думаете, что мешает вам быть таким человеком?
– А разве непонятно? Мне пятьдесят лет. Если я разведусь, это будет катастрофа. И даже если мне удастся как-то наладить жизнь, все равно мне нужно заботиться о детях, особенно о Перри. От последствий той жизни, которую я себе устроила, не сбежишь.
– Не подумайте, что я ловлю вас на слове. – София мило улыбнулась. –
– Вы же спросили о моих фантазиях.
– Наоборот. Любопытно, что вы истолковали мои слова именно так.
Терпения пышке было не занимать. Мэрион могла говорить с ней целую вечность, ходить вокруг да около, но так ни к чему не прийти. Пустая трата денег.
– А может, вам вовсе не обязательно выбирать что-то одно? – предположила София. – Может, вы сумеете приблизиться к себе настоящей и остаться хорошей матерью. Почему бы вам для начала не попробовать свои силы в городском театре? Вдруг что и получится.
Такой совет – разумный, сдержанный, “попробуй, вдруг получится” – Мэрион могла дать своим детям, но ей совершенно не улыбалось ходить вперевалку по сцене вместе с прочими обитателями зажиточного пригорода. Ей хотелось стать пылкой, худой, курить за кулисами, наблюдать за актерами, которые не справляются с ролью, чтобы в конце концов, потеряв терпение, выйти на сцену и показать им, как надо играть. Фантазия? Может, да, а может, и нет. Когда-то в Лос-Анджелесе Брэдли Грант, лежа на кровати, следил за ее игрой, точно завороженный.
– О чем вы думаете? – спросила София.
– Думаю, я уже отпущу вас домой.
– Да, я скоро пойду. Но, по-моему, мы…
– Нет. – Мэрион встала. – Мы с Рассом идем на прием для духовенства. Весело, правда?
Она подошла к двери, сняла с вешалки габардиновое пальто.
– Я вас уверяю, – продолжала она, – Рассу будет весело, только если там окажется чья-нибудь хорошенькая жена. В противном случае ему, как всегда, будет неловко, и я ничем ему не помогу. Я унизительная толстуха, на которой он женился. Единственное утешение – как ловко я притворяюсь любезной, как помню имена всех жен и как здороваюсь с каждой от имени четы Хильдебрандт. А после он расскажет мне, как тяжко быть самым старым младшим священником на вечеринке, как его все достало, а я отвечу, что он достоин собственного прихода. Я скажу, что восхищаюсь им, что его проповеди намного лучше, чем у Дуайта, и трудится он прилежнее Дуайта. Это еще одна роль, которая мне удается на диво. Правда, если вечеринка окажется слишком уж тяжкой, он примется причитать, что проповеди его лучше потому лишь, что их за него пишу я. Ха!
Мэрион театрально захлопала глазами, повернулась к Софии.
“Вот уж неправда, любимый. Мысли же все твои, я всего лишь причесала текст, чтобы яснее их выразить. Без тебя у меня ничего бы не получилось. Я всего лишь пустой сосуд, который знает, как точнее выразиться… " Ха!
Ее единственная зрительница наблюдала за ней с мрачным сочувствием.
– Потерять голову, говорите? – сказала Мэрион. – Я это могу.
Она имела в виду, потерять голову от гнева, но когда вышла из кабинета, распахнув дверь настежь и хлопнув ею чересчур громко, она потеряла голову и в том смысле, в каком теряют ее безумцы. Она злилась на себя за слово “фантазия", злилась на Софию, прицепившуюся к оговорке. Воскресшая Мэрион всего лишь фантазия? Она им покажет. Главное, сказала себе Мэрион, проплывая мимо секретарши-гречанки на улицу, впредь не жрать больше одного печенья. Морить себя голодом, видеть в пище врага, доводить себя до белого каления в стремлении сжечь свое жирное, ложное “я”. И если одержимость лишним весом – безумие, значит, она безумна. Осенью она худела ни шатко ни валко, исключительно потому, что пышка одобрила ее надежду вновь разжечь интерес Расса, дабы избежать разрыва, от которого она пострадает куда больше него. На самом деле ей этого не хотелось, и теперь она понимала почему: она так и не разлюбила Брэдли. Мужчина, которому она посвятила себя, был запасным вариантом – настолько же робок, насколько Брэдли уверен, настолько же неловок и осторожен в сексе, насколько Брэдли великолепен. Может, тогда, в Аризоне, ей нужен был мужчина слабее нее самой, мужчина, которого нужно направлять, но их брак давным-давно превратился в обычную сделку: в обмен на ее услуги Расс
Когда Хильдебрандты только переехали в Нью-Проспект, старая аптека на углу выглядела как на иллюстрациях Нормана Роквелла, но с тех пор хозяин сделал ремонт: обшил стены омерзительным пластиком, застелил дощатые полы линолеумом и повесил флуоресцентные лампы. Из тех же соображений – осовременить обстановку – елка в аптеке стояла искусственная, даже не зеленая, а серебристая. За прилавком разгадывал карандашом кроссворд в “Сан таймс” лопоухий молодой человек лет тридцати, слишком взрослый для того, чтобы работать продавцом в аптеке – хотя, возможно, он сознательно избрал себе эту унылую стезю. Мэрион подошла к прилавку и с воинственным отвращением скользнула взглядом по витрине с шоколадными батончиками.
– Мне нужны сигареты, – сказала она.
– Какие?
– Вот странно, – продолжала Мэрион. – Единственное, что приходит на ум – “Бенсон и Хеджес”. Из-за той рекламы с дверями лифта.
– К ним надо привыкнуть.
– Хорошие сигареты?
– Я не курю.
– А какие марки сейчас популярны?
– “Марлборо”, “Уинстон”, “Лаки страйк”.
– “Лаки страйк”! Ну конечно! Я когда-то курила их. Одну пачку, пожалуйста.
– С фильтром, без фильтра?
– Боже. Понятия не имею. Давайте и те, и те.
Мэрион протянула ему деньги, еле удержавшись, чтобы не объяснить, что не курила тридцать лет, бросила после того, как вышла из психушки и перебралась к дяде Джимми в Аризону, что от табачного дыма у дяди обострилась астма, да и ей на высокогорье курить было неприятно; что, заполняя образовавшуюся пустоту, она молитвенно перебирала четки и каждый день ходила в церковь Рождества Христова, до которой от дядиной двери было ровно две тысячи четыреста сорок два шага (она каждый раз их считала); что в первый раз в эту церковь она пришла на воскресную мессу с Розалией, матерью Антонио, дядиного мужчины, потому что Джимми с Антонио спали допоздна, а Розалия не помнила, куда идти; что душа Мэрион, чье настроение менялось, точно погода весной на высокогорье – яркое солнце, потом облака, потом опять солнце, и так снова и снова, весь день то одно, то другое, солнцелетотепло, темнозимахолод, – распахивалась навстречу всему, что она видела (все лучше, чем психушка), в том числе присутствию и величию Божью, открывшемуся ей в утробе католической церквушки, где причащалась выжившая из ума Розалия, мать дядиного любовника; что Господь стал для нее другом лучше, чем сигареты. Ее печалила мысль, что лопоухий молодой человек довольствуется работой продавца, а о большем не помышляет, ей хотелось расцветить его вечер, поделившись с ним высокогорной живостью, с которой она, неожиданно для самой себя, теперь вспоминала свою жизнь до Расса. Но продавец уже вернулся к кроссворду.
Не обращая внимания на промокшие ноги, она перебежала через дорогу и укрылась под козырьком туристического бюро. Загубила две спички, но наконец зажгла сигарету без фильтра. Первая затяжка напомнила ей потерю невинности – такая же болезненная, жуткая и прекрасная. Она прекрасно сознавала, что сигареты убили ее сестру. Из газет знала она и о том, что, чем дольше куришь, тем выше риск умереть от рака. Шерли не бросала курить на тридцать лет, в этом и заключалась ее ошибка. Мэрион не собиралась курить всю оставшуюся жизнь, ей лишь хотелось вернуть себе фигуру той девушки, которая подарила Брэдли Гранту свою невинность.
Она так волновалась, что, хоть голова и кружилась от сигарет, ее не тошнило. Захотелось выкурить еще одну. Она прошла всего два квартала, шарахаясь от каждой проезжавшей машины, поскрипывающей и дрожащей из-за снежной кутерьмы, присела на скамейку у ратуши и вновь закурила. Неужели ей всегда так нравилось курить? Она с удовольствием отметила, что голод утих. Вспомнила тефтели Дорис Хефле (сколько же Мэрион их съела год назад, она заставляла себя считать, но потом потеряла счет), и ее едва не стошнило. Талый снег пропитывал пальто под задницей. Ветви тсуг у ратуши согнулись от снега. Вторую сигарету она докурила быстрее первой, в груди разливалось забытое ликование. Чтобы дать ему выход, она громко произнесла слово, которого не говорила с того самого утра в Лос-Анджелесе, когда ее задержала полиция.