Переливание сил
Шрифт:
Они сделали операцию максимально радикально — удалили весь желудок.
— Василий Семенович! Все. Все кончили. Все в порядке.
Опьяненный наркозом больной:
— Ну, начинайте же! Что же вы не оперируете?
— Да все, все уже. Сделали.
— Нет. Неправда. Где же?..
А после позвонили из лаборатории и сказали, что при внимательном длительном исследовании всех отделов они думают, что все же рак маловероятен.
С этого момента и пошли все терзания Бориса Дмитриевича.
Зачем сделали такую операцию, и перенесет ли больной такую операцию, и что будет думать больной, если узнает, что ему сделали такую операцию?
И
А если он узнает, что отрезали весь желудок, станет, наверное, думать, что у него рак, и станет искать, как все заболевшие раком, свою историю болезни. Ухищряться, изворачиваться, лишь бы узнать, что у него рак. А зачем? Зачем это они делают?! А я бы не стал. Лечат. И пусть лечат».
Борис Дмитриевич себя накачивал, заводил и, как мы знаем уже, домой приехал совсем в тяжелом состоянии. А казалось бы! Больной не умер, сделано все как надо, никто ни в чем упрекнуть его не может. Ни в чем. Сегодня все правильно, все хорошо. Но сегодня.
Вот это-то все и вызвало терзания Бориса Дмитриевича: «Все сделал, как надо!» Неизвестно только: как надо?
Борис Дмитриевич пошел на кухню и стал подогревать сыну еду.
— Папа! Тебе почтальон передал извещение с почты. Посылка от дедушки. Пойти взять?
— Конечно. Сбегай. Возьми только паспорт мой.
— А где он?
— Где-то в комнате, в столе, наверное. Поищи.
Из комнаты слышен шум выдвигаемых ящиков, бормотание какой-то песни, наконец радостный крик:
— Вот! Этот! Если ты, конечно, Борис Дмитриевич, с 1930 года, по национальности русский и при этом служащий, военнообязанный.
— Беги, беги. А то остынет!
«Служащий. А почему это я служащий — целый день у станка стою. Или, может быть, рабочий не служит? Где сейчас разницу найти, всегда ли можно: служащий — рабочий. Уйду в поликлинику и стану служащим. Служащий! Значит, служу. И правильно делаю».
Обсуждение и обдумывание этой проблемы несколько отвлекло Бориса Дмитриевича и хватило занять время как раз до прихода сына и жены с работы.
Теперь уже терзания начались вслух, в виде жалобы домашним. Но сейчас все же Борис Дмитриевич поутих, успокоился, ему стало легче, он стал побольше и себя жалеть, он перебивал свои мысли другими своими мыслями, свои терзания — терзаниями общими. Думы о каких-то глобальных проблемах, терзания общими бедами почти всегда хорошо успокаивают собственную совесть, уменьшают личную неудовлетворенность.
— О чем ты, пап, стонешь? Ну иди в поликлинику, раз тебе трудно. Там легче. По ночам будешь спать, по вечерам никуда не бегать. В поликлинике работа легче — принимай да пописывай.
— А ты, сынок, никогда не говори про работу, которую не делал, что она легкая.
— Ты ж говорил...
— Мало чего я говорил в раздражении! Не суди так легко о чужих делах. Когда я работал в поликлинике, получил как-то вызов к одной старушке. Говорит, что живот болит, но умеренно. Посмотрел, пощупал, вроде ничего особенного. Сказал, что понаблюдать надо и завтра приду посмотрю. Пришел домой, и стоит что-то перед глазами у меня эта старушка. Ощущение, что недосмотрел чего-то. Хожу, читаю, разговариваю по телефону — бабка все время перед глазами.
Стал вспоминать ее живот. Просто глазами представлять. Разделил его мысленно на квадраты и вновь его стал весь исследовать. А тут ко мне товарищи пришли, я разговариваю с ними,
А ты говоришь, легкая работа! Вот я вечером могу позвонить в больницу и справиться о сегодняшней операции у дежурного. А в поликлинике как быть?! Вот то-то и оно, парень, а ты сплеча!..
Борис Дмитриевич вышел из комнаты, зашел па кухню и сказал шепотком жене, что сбегает в больницу на минутку и скоро вернется.
1974г.
РАССКАЗ ЧЕСТНЯГИ
У меня тогда целую неделю болела рука. Я с трудом ею двигал и с еще большим трудом работал, что было довольно наглядно, и все мои коллеги это видели и иногда даже спрашивали: «А не болит ли у тебя рука?» Я отвечал, что болит. А они спрашивали: «А не болит ли она слишком?» Я отвечал, что болит слишком. А тогда они говорили: «Надо бы заняться ей». Я соглашался с моими коллегами-докторами и смотрел свою руку. А они меня через некоторое время спрашивали: «Ну что?» И я им говорил, что отек нарастает и даже появляется краснота. Они говорили: «Надо же! И температура есть?». Я отвечал, что пока еще нет. И тогда они высказывали мнение: «Смотри, как бы флегмона не началась» — и давали советы. И я опять отвечал, что действительно похоже на начинающуюся флегмону, и что их рекомендации обязательно буду выполнять, и что уже даже начал все это делать.
Они не говорили мне: «Ну покажи же твою руку», а я им не говорил, чтобы они посмотрели ее. Они, наверное, не хотели быть назойливыми и неделикатными: ведь у нас много хирургов разной квалификации, и они могли думать, что я кого-нибудь из них предпочитаю, кого считаю наиболее квалифицированным. А я ни к кому не обращался, потому что, обратившись к одному, я мог невольно обидеть другого, а еще потому, что я никогда ничего не просил ни у кого: ведь люди, окружающие, всегда знают, в основном, что мне нужно, а значит, могут и сами предложить — зачем же я буду к ним обращаться?
А может быть, я думал, что попросив кого-нибудь о чем-нибудь, я буду вынужден следить за их нуждами, откликаться на их беды и недуги. Я не знаю, что мною руководило, но я никогда никого ни о чем не просил и никогда никому ничего не предлагал. Правда, я всегда все делал, если меня о чем-нибудь попросят, но никогда не делал ничего ни для кого с энтузиазмом, хотя быстро, четко и обязательно.
Поэтому я не знаю, не могу теперь сказать, почему никто не предложил мне свою помощь и дело дошло до высокой температуры, до настоящей флегмоны, до того, что пришлось мне приехать к себе в больницу вечером и сделал мне операцию дежурный наш хирург.