Переписка П. И. Чайковского с Н. Ф. фон Мекк
Шрифт:
До свиданья, милая, дорогая моя Надежда Филаретовна. Ваш преданный друг
П. Чайковский.
96. Чайковский - Мекк
Пиза,
8/20 февраля 1878 г.
Мне очень нравится Пиза, милый друг мой. Мы приехали сюда вчера вечером. Дорога была очень утомительна; пришлось выехать в семь часов утра и ехать беспрерывно ровно двенадцать часов сряду без единой остановки. Даже в Генуе мы едва успели перебежать на другую сторону вокзала. Пришлось очень сильно страдать от голода, как это очень часто случается в Италии, где решительно не хотят взять в соображение, что нельзя все ехать, ехать и ехать и что одними апельсинами питаться не особенно весело. Особенно жаль было бедного Колю. К тому же, целый день шел дождь, и пейзаж вследствие тумана не мог веселить и развлекать. Уложивши спать Колю, мы с братом пошли бродить по городу и зашли в театр, где давалась опера “La Forza del Destinо” Верди. Театр только что выстроенный, новый и очень красивый. Публики весьма мало; певцы и певицы хуже посредственности, хоры и оркестр совсем плохи. Мне показалось очень странно, что в таком маленьком городе такой большой театр.
Сегодня погода была в высшей степени благоприятная для однодневного пребывания в городе. Он оставит благодаря этому обстоятельству очень приятное воспоминание об себе. Прежде всего мы отправились в собор. Не знаю, бывали ли Вы в Пизе. Собор, знаменитая косая колокольня и не
Будьте здоровы, дорогая, бесценная Надежда Филаретовна! Из Флоренции напишу Вам.
Ваш П. Чайковский
97. Чайковский - Мекк
Флоренция,
9/21 февраля [1878 г.]
Четверг,
10 часов вечера.
Сегодня мы приехали во Флоренцию. Милый и симпатичный город! Я испытал очень приятное впечатление, въезжая в него и вспоминая, какой я был в этой самой Флоренции два месяца тому назад. Как многое изменилось с тех пор в моей душе! Какой я тогда был жалкий, больной человек, и как теперь я бодр, какие хорошие дни теперь переживаю, как я стал снова способен любить жизнь, проявляющуюся так роскошна, так сильно, как в Италии. В очень милом отеле, где мы остановились, меня ожидал самый приятный сюрприз, т. е. письмо Ваше, милый друг мой, успевшее попасть сюда из Сан-Ремо, пока мы отдыхали в тихой, поэтической Пизе. Какие чудные письма Вы мне пишете! Я прочел с величайшим наслаждением Ваше сегодняшнее, столь милое и столь богатое содержанием послание. Читая его, мне было несколько совестно, что мои письма так кратки, так неинтересны в сравнении с Вашими ! Правда, что я пишу часто, но зато не умею в одном письме, как Вы, написать так много и так хорошо. Впрочем, достоинство письма в том, чтоб человек, пишущий его, оставался самим собой и не рисовался, не подделывался. Я принадлежу к категории людей, любящих кончать всякое дело сразу. Я не могу успокоиться, раз начавши письмо, пока не кончу и не отправлю его тотчас же. Брат мой Толя, подобно мне, пишет часто, но мало. Модест пишет, как Вы, т. е. не особенно часто, но зато, как и Вы, в одном письме умеет сказать очень много. Лучшие письма, которые я когда-либо получал, это Ваши и Модестины. Кстати о Модесте; не помню, писал ли я Вам, что он пишет повесть. Я давно замечал в нем проявления недюжинного литературного таланта и всегда поощрял его серьезно отнестись к этой стороне его богато одаренной натуры. До сих пор он пренебрегал этим, а если и писал что-нибудь, то не показывал своих опытов никому, даже и мне. Наконец, однажды в Сан-Ремо он вынул заветную тетрадочку и решился прочесть мне две главы из своего романа, начатого им в прошлом ноябре. Я был совершенно изумлен. То, что он прочел мне, оказалось так тонко, так глубоко и правдиво, но вместе так тепло и поэтично, что я был тронут до слез. Как многие русские талантливые люди, Модест страдает недоверием к себе, отсутствием выдержки и стойкости в труде. Мои восторги очень поощрили его, и он в Сан-Ремо несколько вечеров сряду так усердно принялся за работу, что роман значительно подвинулся вперед. Надеюсь, что к концу его пребывания со мной за границей он допишет всю первую часть.
После обеда я ходил по городу. Как хорошо! вечер теплый, на улицах движение и жизнь, магазины великолепно освещены. Как весело быть среди толпы, в которой никто тебя не знает и никому до тебя дела нет! Италия начинает брать свое, и ее чарующее влияние мало-помалу охватывает мою душу. Здесь так привольно, так много бьющей ключом жизни!
Но как бы я ни наслаждался Италией, какое бы благотворное влияние ни оказывала она на меня теперь, а все-таки я остаюсь и навеки останусь верен.России. Знаете, дорогой мой друг, что я еще не встречал человека, более меня влюбленного в матушку Русь вообще и в ее великорусские части в особенности. Стихотворение Лермонтова, которое Вы мне присылаете, превосходно рисует только одну сторону нашей родины, т. е. неизъяснимую прелесть, заключающуюся в ее скромной, убогой, бедной, но привольной и широкой природе. Я иду еще дальше. Я страстно люблю русского человека, русскую речь, русский склад ума, русскую красоту лиц, русские обычаи. Лермонтов прямо говорит, что “темной старины заветные преданья” не шевелят души его. А я даже и это люблю. Я думаю, что мои симпатии к православию, теоретическая сторона которого давно во мне подвергнута убийственной для него критике, находятся в прямой зависимости от врожденной в меня влюбленности в русский элемент вообще. Напрасно я пытался бы объяснить эту влюбленность теми или другими качествами русского народа или русской природы. Качества эти, конечно, есть, но влюбленный человек любит не потому, что предмет его любви прельстил его своими добродетелями, - он любит потому, что такова его натура, потому что он не может не любить. Вот почему меня глубоко возмущают те господа, которые готовы умирать с голоду в каком-нибудь уголку Парижа, которые с каким-то сладострастием ругают все русское и могут, не испытывая ни малейшего сожаления, прожить всю жизнь за границей на том основании, что в России удобств и комфорта меньше. Люди эти ненавистны мне; они топчут в грязи то, что для меня несказанно дорого и свято.
Но возратимся к Италии. Я бы пришел в ужас, если б меня приговорили вечно жить даже в такой чудной стране, как Италия. Но другое дело временно пребывать в ней. Итальянская природа, итальянский климат, ее художественные богатства, исторические воспоминания, связанные с каждым шагом, который Вы здесь делаете, все это имеет много неотразимой прелести для человека, ищущего в путешествии отдохновения и забвения горестей. Если горести отдалились настолько, что рана перестала быть жгучей, то лучшего места для окончательного излечения раны не может быть, как Италия. Я до такой степени начинаю проникаться этим убеждением, что уж начинаю подумывать, не уехать ли нам отсюда вместо Швейцарии в Неаполь. Ужасно стал меня манить и дразнить этот Неаполь! Впрочем, ничего я еще не решил. Нужно будет обсудить и подумать. Разумеется, я во-время сообщу Вам о том решении, которое приму.
Я думаю. Вам показалось очень смешно то письмо, в котором я сообщаю Вам, что начал составлять для Вас краткое изложение философии Шопенгауера. Оказывается, что Вы уже успели вполне освоиться с предметом, пока я едва еще только дошел до сущности дела, т. е. до морали его. Мне кажется, что Вы очень верно оценили значение его странных теорий. В окончательных выводах Шопенгауера есть что-то оскорбительное для человеческого достоинства, что-то сухое и эгоистическое, не согретое любовью к человечеству. Впрочем, повторяю, до сути дела я еще не дошел. Но в изложении его взгляда на значение ума и воли и на взаимное отношение их есть много правды и много остроумия. Меня, как Вас, удивило, что человек, вовсе не проводивший в жизни свою теорию сурового аскетизма, проповедует остальному человечеству безусловное отречение от всех радостей жизни. Во всяком случае, присланная Вами книга очень заинтересовала меня, и после обстоятельного прочтения ее я надеюсь еще поговорить с Вами о ней. Покамест сделаю еще одно замечание. Каким образом человек, так низко ценивший человеческий разум, отмеривающий ему такое жалкое место, такую зависимую роль, мог в то же время так гордо, так самоуверенно верить в непогрешимость собственного ума, с таким презрением говорить о других теориях и считать себя единственным глашатаем истины? Какое противоречие! На всяком шагу говорить, что рассуждающая способность в человеке есть нечто случайное, есть функция мозга, т. е. физиологическая функция, несовершенная и слабая, как и все остальное в человеке, и вместе так высоко, так неприступно, ни с какой стороны, ставить свой собственный мозговой процесс! Философ, который, как Шопенгауер, дошел до того, что и в человеке не видит ничего, кроме инстинктивного хотения жизни для своей расы, должен был бы прежде всего признать совершенную бесполезность всяких философствований. Кто дошел до убеждения, что лучше всего не жить, тот должен был бы сам по возможности не-жить,т.е. скрыться, уничтожиться, оставив в покое тех, кому жить хочется. Я до сих пор никак не могу понять, считает он для человечества услугой свою философию? Почему ему понадобилось доказать нам, что ничего нет безотраднее жизни? Раз что в нас с такой силой действует слепое стремление. упрочить жизнь нашей породы; раз что никакая сила не может заставить нас разлюбить нашу индивидуальную жизнь, зачем ему понадобилось отравить ее ядом своего пессимизма? Какая от этого польза? Казалось бы, что он хочет проповедывать самоубийство? Но оказывается, что он самоубийство порицает. Все это вопросы, которые я задаю себе и на которые найду ответ, когда прочту всю книгу.
Вы спрашиваете, друг мой, знакома ли мне любовь не платоническая. И да и нет. Если вопрос этот поставить несколько иначе, т. е. спросить, испытал ли я полноту счастья в любви, то отвечу: нет, нети нет!!! Впрочем, я думаю, что и в музыке моей имеется ответ на вопрос этот. Если же Вы спросите меня, понимаю ли я все могущество, всю неизмеримую силу этого чувства, то отвечу: да, да и дай опять так скажу, что я с любовью пытался неоднократно выразить музыкой мучительность и вместе блаженство любви. У далось ли мне это, не знаю или, лучше сказать, предоставляю судить другим. Я совершенно несогласен с Вами, что музыка не может передать всеобъемлющих свойств чувства любви. Я думаю совсем наоборот, что только одна музыка и может это сделать. Вы говорите, что тут нужны слова. О нет! тут именно слов-то и не нужно, и там, где они бессильны, является во всеоружии своем более красноречивый язык, т. е. музыка. Ведь и стихотворная форма, к которой прибегают поэты для выражения любви, уже есть узурпация сферы, принадлежащей безраздельно музыке.
Слова, уложенные в форму стиха, уже перестали быть просто словами: они омузыкалились. Лучшим доказательством того, что стихи, пытающиеся выразить любовь, суть уже более музыка, чем слова, служит то, что очень часто подобные стихотворения (укажу Вам на Фета, которого я очень люблю), будучи внимательно прочтены как слова, а не как музыка, не имеют почти никакого смысла. Между тем, смысл в них не только есть, но в них есть глубокая мысль, только не литературная, а чисто музыкальная. Мне очень нравится, что Вы ставите так высоко инструментальную музыку. Ваше замечание, что слова часто только портят музыку, низводят ее с ее недоступной высоты, верно совершенно. Я это всегда глубоко чувствовал, и от этого-то, может быть, мне больше удавались инструментальные сочинения, чем вокальные.
До следующего письма, дорогой мой друг. Часто, часто, без преувеличения говоря, ежеминутно думаю я о Вас и всеми силами горячо любящего сердца призываю на Вас всякие благословения. Будьте счастливы, сколь возможно.
Горячо любящий Вас
П. Чайковский.
Р. S. Воображаю, как Вам мало понравилась наша группа?
98. Чайковский - Мекк
Флоренция,
12/24 февраля 1878г.
Вчера утром получил Вашу телеграмму, мой дорогой друг. Она мне доставила несказанное удовольствие. Я очень беспокоился, во-первых, о том, чтоб здоровье не помешало Вам быть на этом концерте, во-вторых, о том, понравится или не понравится Вам симфония. Очень может быть, что если бы даже Вам и не особенно понравилась она, Вы бы по доброте и из дружеского участия все-таки послали бы ко мне какое-нибудь приветствие; но по тону телеграммы и по ее редакции я ясно вижу, что Вы остались довольны вещью, написанною для Вас. Я в глубине души своей сохраняю до сих пор убеждение, что это - лучшее из всего, что я написал. Мне немножко странно, что от моих московских приятелей я еще до сих пор не получил никаких отзывов о симфонии. Между тем, партитура послана более полутора месяцев тому назад. В одно время с Вашей телеграммой я получил телеграмму, подписанную Рубинштейном и всеми остальными. Но в ней говорится только, что симфония была отлично исполнена. Ни слова насчет ее достоинств. Впрочем, может быть, это должно подразумеваться. Благодарю Вас за весть об успехе моего любимого детища и за теплые слова телеграммы. Я мысленно присутствовал в концерте; рассчитал минута в минуту, когда должна была раздаться вступительная фраза, и затем проследил за всеми подробностями, стараясь себе представить, какое впечатление должна производить эта музыка. Первая часть (самая сложная, но и самая лучшая), вероятно, многим показалась длинною и на первый раз не вполне удобопонятною. Остальные части просты.
Я продолжаю чувствовать себя очень хорошо во Флоренции и находить этот город во всех отношениях симпатичным. Весна хотя еще не пришла совсем, но приближается быстрыми шагами. Цветов на улицах множество, есть даже мои любимцы ландыши, и очень недорогие. Один вид этих милых цветов, красующихся в эту минуту на столе моем, уже достаточен, чтобы внушить любовь к жизни. Сегодня по случаю праздника мы ездили за город, в место, называемое Bello Sguardo, откуда открывается чудесный вид на всю Флоренцию с окрестностями. Оттуда мы отправились в монастырь Сertоsа (Chartreux). Боже мой, что это за прелесть!.. Во-первых, прелестно самое место, на котором стоит монастырь, с чудесными видами на долину, в которой он находится, и на город. Во-вторых, в нем целая масса памятников старины и в особенности древних гробниц. Главная церковь восхитительно красива и изящна. Монастырь этот почему-то до сих пор не секуляризирован [Секуляризация - переход из духовного в светское владение.], так что монахов много, и есть типы очень интересные. Сад роскошный, и я не мог не позавидовать одному старому монаху, который с книгой в руке тихо шел по тенистой аллее, наслаждаясь безусловным спокойствием и сознанием, что суета и шум города далеки от него. Возвратившись домой, мы смотрели из окна нашей квартиры на грандиозную процессию, шедшую за гробом князя Строцци, сенатора, умершего на днях и похороненного сегодня с большой помпой.