Перешагни бездну
Шрифт:
Мокрые губы у старца дрожали. Слюна текла изо рта и пачкала седую бороду. Он бормотал нечто нечленораздельное. Он просил, приказывал. Жалкое жужжание, исходящее из его горла, разобрал племянник.
— Великий ишан, — дрожа, пробормотал он, — велит привести Монику-ой.
Но и тогда старейшины Чуян-тепа еще долгие часы думали. Они взвешивали слова ишана на весах мудрости. Они перемалывали слова его повеления и так и эдак, они боялись ишана, даже больного и дряхлого, не могущего шевельнуть ни ногой, ни рукой, справляющего нужду под себя.
Многие годы чуянтепинский ишан Зухур Аляддин правил железной рукой. Следы его плети зудели на плечах, на спине годами, Люди исчезали от одного движения его мизинца бесследно, навсегда. И никто не смел даже спросить о них.
Девушку из хлева привели в михманхану под руки. Идти сама она не могла. Ноги у нее волочились по полу. Она разучилась ходить.
Ее посадили на палас перед
Куда ее привели, она не видела. Волосы спутанными космами опускались на глаза. Косматый звереныш сидел посреди высокой, в два света, разукрашенной и разрисованной михманханы. В космах волос, в засаленном рубище, с покрытыми коростой руками, судорожно сжимавшими маленький сверток из потемневших тряпок, с отросшими ногтями на босых ногах, она походила на дикое, выползшее из норы животное. Под лессовой чуянтепинской грязью невозможно было разглядеть цвет ее волос. Жавшимся у алебастровых стен ишанским родственникам они казались пепельно-серыми, цвета золы домашних очагов Чуян-тепа. И серые ввалившиеся щеки, и худенькая шея тоже имели цвет пепла.
И кто мог сказать, что в ворохе тряпья отталкивающим пятном, черневшим на красно-бело-желтом шахрисабзеком дорогом паласе, сидит не древняя старуха — Алмауз Кампыр, а молоденькая девушка...
Стоявшие вдоль стен и жалко переминавшиеся с ноги на ногу чуянтепинские старейшины — все с белыми почтенными бородами, в белых чалмах, в белой шерсти уратюбинских халатов до пят — сложили руки на животах и, наклонившись чуть вперед, смотрели на грязный куль из тряпок и волос. И все они помнили, что три года назад они так же стояли у стен и смотрели на молоденькую красивую — они могли поклясться, что она была красива, — девушку. И тогда старейшины тайком скользили глазами по её золотым, до пят, косам, по её бело-розовым щекам, по белым, нежного строения пальчикам с накрашенными ногтями. И они видели, как скрюченные коричневые пальцы ишана Зухура задирали рукав платья и тыкали в серебряные руки Моникй-ой, и бесстыдно отгибали края ворота рубахи, и на что-то показывали. Все они тогда конфузливо опускали глаза и почтительно внимали словам ишана Зухара. А он стращал: «Глядите... Она с лица лишь красива. Она горная ведьма Джезтырнак. Проклята она Иблисом за гордыню в непочтение к старшим. Она, сирота, возомнила себя выше всех, и возмездие пришло». И все увидели, как ишан рвал на груди девушки платье, и хрипел, и рычал.
Старейшины почтительно прижимали руки к животам и соглашались. Они не видели ничего дурного в том, что у девушки ослепительная грудь, но они промолчали, когда ишан Зухур, давясь слюной, объявил Монику махау — прокаженной и приказал бросить ее в овечий хлев к Ульсун-ой .Эти почтенные знали, что Моника-ой, золотокосая дочка-приемыш лесоруба и углежога Аюба Тилли, никакая не махау. Она стала махау только потому, что проявила своенравие и спесивость и отказалась пойти четвертой женой в дом ишана Зухура. Они знали, что Моника-ой плюнула на камзол малинового бархата с золотом, который прислал ей ишан Зухур. Знали они также, что Моника-ой в свадебную ночь взяла из сандала жаровню и кинула раскаленные угли на брачную постель. Знали и то, что девушка бежала в ту ночь из дома ишана. Ее схватили. Ее несомненно постиг бы «ташбуран», то есть ее побили бы камнями, но строптивая показала ишану Зухуру таинственную книгу — талисман с белой змеей, и — о ужас! — ишан Зухур — об этом говорили только шепотом — не решился казнить проклятую. Тогда-то он и повелел: «Она колдунья, да еще прокаженная. Отвергаю ее, объявляю трижды развод. А чтобы она не вредила мусульманам и не разносила заразу, закуйте ее в железо. Вы кузнецы пророка Давуда и углежоги и умеете ковать оковы». Но Аюб Тилла не позволил заковать Монику в цепи, и ее заперли в хлев, туда, где томилась уже много лет ее сестра Ульсун-ой. На дверку повесили винтовой замок и никого не пускали к ней. А хлеб и воду подавали через дыру в глиняной стенке. И знали они еще, что спустя полгода Моника-ой ногтями прорыла в глине ход и убежала к себе домой. Она искала защиты у своего отца Аюба Тилла, но его не оказалось дома. Он уехал в горы. А тетушка Зухра — жена Аюба вопяи рыдая, выдала приемную дочь людям ишана, и те посадили а цепь в тот же хлев. И еще раз бежала Моника-ой, но ее изловили на берегу Зарафшана, когда она пыталась утопиться. И вот снова,..
Старейшины толпились у ложа ишана Зухура, терлись спинами об алебастровые стены и молчали. Посреди михмзнханы сидела эта несчастная, а на ложе из шести ватных шелковых подстилок, задрав вверх острые колени в белых исподних, лежал ишан чуян-тепинский Зухур Аляддин. Голова его глубоко втиснулась в пуховую цветастую подушку, и из нее лишь торчал его костлявый нос и петушиным перышком колебалась в струях жаркого воздуха седенькая бородка.
Огонь жизни уходил из немощного тела ишана Зухура, но перед ним по-прежнему трепетали. Он — озаряющий
Жили мюриды-чуянтепинцы по-прежнему. Свозили во двор ишану урожай. Слушались во всем. И помалкивали. Да и как не помалкивать? Сын ишана Ибадулла ведь ходит за границей у эмира в больших людях, говорят, там, в Кала-и-Фатту, ему дали высокий чин кушбеги или датхо. И командует он сотнями воинов
В молчании смотрели старейшины селения Чуян-тепа на торчащую клинышком бородку своего мюршида Зухура и старательно отводили глаза от изможденного лица и встрепанных волос Моники-ой. Жалко девушку. Хотя сама виновата. Но на то и воля наставника. Пожелал он ее — значит, не смела она ему противиться, посмела — пусть пеняет на себя. Святому все дозволено.
Несчастная Моника-ой думала.
Сквозь сетку своих раскосматившихся волос — сколько времени, годы их не касался гребешок — она тоскливо следила за узорами дивно раскрашенных балок потолка, бродила безучастно взглядом по хитросплетениям чудесного орнамента красного, желтого, изумрудного, бронзового... Она совсем потеряла силы, ослабела, стала равнодушной ко всему. Она сама удивлялась, что всякие красочные завитушки, цветочки, запутанные линии могли занимать ее бедные глаза, отвыкшие от солнца, зелени листвы, голубизны небес. Моника и говорить, наверное, разучилась. И плакать не смела. Она боялась боли .Она долго болела в сырости и тьме хлева, и никто не лечил ее, никто не облегчил ее мук и страданий.
Забившись в самый дальний угол, она прижималась к Ульсун-ой, едва услышав звяканье подков и голоса людей. Лишь по ночам приходил ее отец Аюб Тилла к хлеву и, приложив губы к отверстию, шептал: «Несчастная ты моя, жива ли ты?»
Он обращался только к Монике. Ульсун-ой давно уже не откликалась. Она потеряла дар речи. Шуршало что-то в отверстии. Моника бросалась к нему, плакала... Но ночь молчала.
Оставалось одно утешение. Аюб всегда тайком приносил поесть: белую лепешку, кисточку винограда, кусочек баранины из плова. Но помногу месяцев и отец Аюб не приходил, и тогда Моника-ой забывала счет дням и впадала в оцепенение. Тетушка Зухра наливала в пиалу воду, швыряла сухарь и, не сказав ни слова, уходила. Веселая живая толстуха, она не любила забот и неприятностей. А прокаженные, сидевшие в хлеву взаперти, разве не неприятность и не лишние заботы. Верховный наставник ишан Зухур повелел. Против его воли его не пойдешь.
Сквозь сетку волос, падавших на глаза, Моника видела сейчас и тетушку Зухру.
По велению ишана она тоже пришла в михманхану и, сжавшись в комок и прикрывая полой накинутого на голову камзола своё румяное лицо, скромно сидела у самого порога. В сердце Моники не шевельнулось ничего при виде приемной матери.
Вспомнилось почему-то лишь одно: с какой злостью Зухра-апа всегда драла ее волосы большущей гребенкой из зеленоватого тутового дерева. И еще вспомнила звучавшие над ухом слова: «Рыжие, красные! Выдрать бы их совсем!» Тетушка Зухра ненавидела золотистые волосы Моники, считала их противоестественными. Молчание в михманхане тянулось так долго, что солнечные радужные блики успели перебраться через постель ишана, перекинуться на лохмотья Моники-ой, коснуться тепло и нежно ее подбородка и осветить копну волос.