Перл
Шрифт:
Потом мы ехали дальше, и мама поворачивала велосипед, подъезжая ко мне, и говорила, что, может, наказание и настигло виновного – потому что тот юноша состарился в своем доме неподалеку от нашего, и к концу его жизни все поместье заросло боярышником, как замок Спящей Красавицы. Колючие ветви пролезли в двери и окна, полностью оплели крыльцо, оторвав его от дома, а сад так зарос шипастыми плетьми, что дорогу себе приходилось буквально прорубать. И чем больше колючек срезали, тем крепче и мощнее они становились.
На смертном одре тот старик велел позвать брата, желая признаться в чем-то очень важном, и брату пришлось приставить к окну лестницу, потому что жена старика ни за что не открыла бы входную дверь, но было уже поздно. И хотя старик
Я понимала, что шипы в ее рассказе – это душа утонувшей девушки, вернувшаяся за виновным в ее смерти, это ее пальцы, крошащие стены и высасывающие из дома жизнь, что это та девушка помешала детям появиться в доме. Я спросила маму, видела ли она тот дом и шипы, на месте ли они. А она сказала: да, мы постоянно мимо него проезжаем, просто он уже в таком упадке и так зарос, что и не заметишь. В саду полным-полно одичавшего ревеня и малины, изгородь в одном месте обвалилась, и кое-кто пробирается туда за ягодами. Я бы ни за что туда не пошла, говорила она. Не подошла бы НИ НА ШАГ.
Пруды меня пугали. Каждый раз, проезжая мимо, я воображала утопленницу – в длинном платье колоколом, с торчащими из воды холодными желтыми ногами и с покрытым торфяным месивом лицом. Мне с трудом удавалось смотреть строго на дорогу, я смещалась от центра поближе к обочине, где по встречной полосе ехала мама. Иногда она разрешала мне вцепиться в багажник ее велосипеда, и так, дергая ее и шатая, я выезжала с ней из-под сени деревьев, прочь от тьмы и холода этих мест.
Когда мне первый раз сказали, что предполагают, будто она утонула? Точно не сразу. Через несколько недель – а то и месяцев – после ее ухода. Я не поверила. Я сказала: «Нет! Она всегда ездит по другой стороне дороги, она бы не подошла НИ НА ШАГ! Она ненавидела место, где утонула та девушка». И пока я повторяла «нет, нет, нет!», мне казалось, что мой голос отдаляется, отдаляется, становится на расстоянии все тише, пока не превращается в безмолвный крик в длинную тонкую трубу. Вокруг трубы сплошной мрак, и только в самом конце тоннеля – ярко освещенное световое пятно на воде, а в этом пятне лицом вниз лежит девушка.
Я не знала, что теряю сознание. Я слышала слово «обморок», но никто никогда не объяснял, как он ощущается. Я думала, что эта потеря слуха, когда звук слышится как отдаленный шепот, это сужение поля зрения до маленького освещенного пятна вдалеке – навсегда. Я думала в тот момент, что больше никогда не буду видеть и слышать, как прежде. Отчасти я угадала.
Я рухнула прямо на каменный кухонный пол, выбила один из последних молочных зубов и получила легкое сотрясение мозга. Ну и хорошо. Во-первых, они прекратили говорить про воду. А еще я быстро сообразила, что могу отмазываться от школы. Каждое утро начиналось с вопроса, прошла ли моя головная боль, и если она не прошла, то можно было остаться дома, в постели, есть сэндвичи, сорить крошками, рисовать и смотреть в окно.
Примерно через неделю ко мне пришел врач. Он сказал, что в моем возрасте необычно так долго страдать после сотрясения мозга. Что надо бы сделать снимок. Что раз у меня ни тошноты, ни головокружения, то надо бы дополнительно обследоваться. Все это было сказано моему стоящему в дверях отцу, и в моем распоряжении появилось новое оружие против школы. Головокружение, тошнота. Когда головные боли закончились, я решила испробовать новые средства. Мне хватило ума не цитировать доктора дословно. Я разными способами пыталась описать головокружение. «Будто на карусели качусь и не могу сойти». Или «все вокруг вращается».
Чаще всего Эдвард просто пожимал плечами, говорил: «У меня тоже, котик», и разрешал мне валяться в постели. Я понимала, что почти любой физический симптом теперь можно связать с пропажей моей мамы: головную боль, тошноту, сонливость, бессонницу, грязные ногти, экзему, насморк, кариес, нечесаные лохмы, вшей. Особенно вшей. Все годилось.
К тому дню, когда я грохнулась в обморок,
Я обожала Линдси. Она красила мои изгрызенные ногти яркими лаками. Разрешала трогать ее пушистый желтый свитер. Расчесывала мне волосы, пока они не наэлектризовывались и не вставали дыбом, а потом пыталась их пригладить. Не пыталась меня убедить, что у меня милые веснушки или красивые волосы. Она честно говорила: «Подрастешь – сможешь пользоваться тоналкой, если захочешь. И мелирование сделать».
При ней весь день работал электрокамин и телевизор, и ее совершенно не беспокоило, сколько раз подряд Джо смотрел одну и ту же серию «Паровозика Томаса». Она кормила нас блюдами из замороженных полуфабрикатов. Она читала мне гороскопы из своих журналов, и почти все они касались «парней». Она часами болтала по телефону со своей сестрой, прижав трубку ухом к плечу и держа Джо на бедре. Она была такая тощая, что он полностью обхватывал ее ногами. От нее пахло жевательными конфетами и яблочной кожурой. Едва она спускала Джо на пол, как он начинал плакать, и потому она таскала его на руках день-деньской. Ей удавалось одной рукой держать Джо, а другой – делать макияж. Она давала ему подержать тюбики с косметикой. У нее была специальная кисть для пудры, и она щекотала ею мой нос.
Когда я что-то рисовала, она говорила: «А у тебя ловкие ручки. Зуб даю, это у тебя от мамы, благослови ее Господь». Не то чтобы моя мама когда-либо рисовала, но такие комплименты меня радовали. Меня вообще радовало, когда она упоминала мою маму, пусть даже они никогда и не встречались. Я приносила ей разные вещицы и говорила, что это – мамины любимые, что она сама их сделала или нашла в саду. Половину я выдумывала.
Когда наконец к нам пожаловала инспекторша из школы, я валялась на диване в пижаме и смотрела «Пиджен-стрит» по новенькому телеку, заедая мультфильм бутербродами с сыром из нарезки. Инспекторша была вся одета в сияющее и коричневое: сияющие коричневые туфли, бликующие бледно-коричневые колготки, такую же бликующую коричневую водолазку и скрипучую блестящую коричневую юбку. Вроде бы кожаную. Я никогда не видела, чтобы так одевались. Линдси освободила для гостьи кресло и предложила чай. Поинтересовалась, какой чай заварить. Я ответила за нее. «Коричневый, – сказала я. – Ей нравится коричневый чай». Мне казалось, это смешно.
Коричневая дама открыла свою блестящую коричневую сумочку и достала блокнот и ручку. «Итак, – сказала она, со щелчком захлопывая сумку, – как я понимаю, ты недавно потеряла мать. Правильно?» Кажется, я тогда впервые столкнулась с такой формулировкой. Я нелепо, легкомысленно потеряла собственную маму. Не смогла удержать, и она выскользнула. Я играла с ней в саду и не помню, где оставила. На секундочку о ней забыла, а когда вспомнила, было уже поздно.
Стало ясно, почему полицейские задавали мне столько вопросов. Где я была, что делала, в котором часу? Именно эти вопросы задают тому, кто потерял какую-то вещь. Где ты ее в последний раз видел? Ты выносил ее на улицу?
Это меня бесило в родителях. Если я говорила любому из них, например, «не могу найти ботинок» – или мишку, или свитер, – они обязательно отвечали: «Ищи там, где оставила». Если я продолжала ныть, Эдвард добавлял: «По законам физики, Марианна, все сущее не появляется из ниоткуда и не исчезает в никуда. Так что с лица Земли ботинок исчезнуть не мог».
Я прищурилась на коричневую даму и постаралась не заплакать. Изо всех сил я пыталась выгнать из головы образ мамы, говорящей: «Думай, Марианна! Я там, где ты меня оставила. Где я осталась? Где я могу быть? Может, в саду?» Я судорожно сглотнула и сказала: «По законам физики, все сущее не появляется из ниоткуда и не исчезает в никуда». Я изо всех сил таращилась на инспекторшу, чтобы доказать, что не реву, – хотя все лицо у меня было мокрым.