Персонажи альбома. Маленький роман
Шрифт:
Через пять лет после демонстрации выученного реверанса Маша к неудовольствию Бергов отказала посватавшемуся Муравьеву и вышла замуж за долговязого этнографа в клетчатых штанах, которого обожала за то, что совершенно не понимала. Еще через год, когда этнограф в очередной раз пребывал в долгом странствии, оставила глупую записку и бежала с каким-то политически убежденным господином в направлении Швейцарии. Изумленная Марья Гавриловна на людях не разомкнула уст, но кто бы отважился утверждать, что не поминала она опечаленному Петру Петровичу недобрым словом отца племянницы – костромского перекати-поле и не кляла нынешние распущенные и безалаберные времена. Как бы то ни было, из альбома Марья Гавриловна твердой рукой фотографию племянницы изъяла.
Зато в материнском медальоне, висевшем на шее у Муравьева, некоторое время хранилась блеклая фотография Маши тех лет, когда она была счастлива реверансом, но затем и она куда-то исчезла. Это произошло так. Первые два или полтора года после бегства Маши Муравьев не отворял медальона, которого уже давно не замечал у себя на груди и в который имел обыкновение упирать срезанный подбородок, вглядываясь в людей. Позже, когда образ
В поезде, на который исподволь накатывали сначала холодные синие, потом теплые черные ночи, Муравьев спал. Но на второй день путешествия, очнувшись на время от сонной одури, он пошел в вагон-салон выпить и съесть что-нибудь не потому, что проголодался, а по долгу быть, как все люди, и длить жизнь. В освещенном закатным солнцем пустом салоне за устланным полотняной скатертью и уставленным подрагивающими бутылками столиком, обнимая пухлыми подушечками пальцев грациозную ножку хрустальной рюмки, немного наклонив набок и откинув назад голову, сидел господин. Лицо у него было красноватое и припухшее, нежное и очень умиротворенное. Муравьев несколько минут приглядывался к этому лицу и к перекличке сине-зеленого бутылочного стекла с белоснежными манжетами и лиловыми пятнами кистей рук… Созерцание вызвало в нем непредвиденный результат: ему явилось без недомолвок, что он больше не хочет прежней жизни, что глупо жить, как он, когда ум, чувства и вещи мерцают сотнями нежных опаловых отливов, десятками звуковых трепетаний. Он не удержал в себе этой вдруг проплывшей мысли и, не дождавшись нерасторопного официанта, вновь пошел спать. К тому времени, когда он выспался, густые краски пейзажа за стеклом сменились прозрачными – это означало, что путешествие по железной дороге подходит к концу.
Муравьев поселился в приморском городке и ближе к ночи вышел погулять по заплутавшим в акациях улицам. Задумавшись, он забрел в низенький беленый известкой домик, оказавшийся хлебной лавкой, которую хозяин почему-то еще не закрыл. В лавке стояла духота, чернели проемами пустые хлебные полки, на прилавке, освещая только прилегающее пространство, мигал и оплывал свечной огарок, рядом с которым лежал большущий железный замок. В полутьме никого не было видно. Испугавшись этой метафизической вечности, Муравьев поспешно возвратился в живую черноту улицы, которую время от времени все же продувало горячим ветерком, и тогда акации страстно шелестели, а подсвеченные звездами чахоточные и дымчатые верхушки пирамидальных тополей шуршали и терлись об испещренное белесыми точками и запятыми небо.
На другой день пополудни Муравьев отправился в публичный дом, небольшое двухэтажное строение – брошенное из-за ненадобности маленькое подворье – и заведение, как некогда в юности в Петербурге, удивило его ханжеским этикетом и густым запахом, шедшим от произраставших в изобилии вокруг кустов жасмина. Ничего особенного он, впрочем, там не заметил, кроме бедности, и был очень задумчив, поскольку пришел из принципа и неуместно: когда персонал только начал просыпаться. Неказистую девицу, впившись в нее на один миг взглядом и желая, чтобы она оказалась как можно непригляднее, он сразу же забыл, увязнув в далеких мыслях. В комнате, в которую Муравьев прошел, давясь приторным жасминовым запахом, девица долго и с нарастающим испугом ждала, когда в лежащем рядом клиенте отчужденность преобразится в пожелание ее невзрачной плоти.
Когда через час он выходил из заведения, его мысли блуждали далеко и нигде. Во всяком случае, он уже не помнил ни комнаты, ни девицы, и можно было подумать, что вообще ничего не было, но гордость не позволяла согласиться с этим подлогом памяти. Спотыкаясь, он добрел до городского пляжа и с четверть часа вяло сидел на скамье, ожидая, когда солнце вернет в жарко вспыхнувшее и быстро озябшее тело силы. Потом его разморило, и он, с наслаждением обретая все большую уверенность в себе, выкупался. Состояние переменилось. Сцепив за спиной руки и наклонив голову, он зашагал по усыпанной мелким гравием дорожке между тополей к белому особнячку в мавританском стиле, во флигеле которого за небольшую плату снял жилье. В бело-синей от солнца комнате на стене дрожали и плавали радужные пятна. Муравьев лег на диван и, уже смежая веки, различил сгущения вертикально вздрагивавшего воздуха, услышал ток своей крови и сильные толчки сердца, ощутив какую-то космическую растворенность и полновесность. Тогда через несколько дней это и случилось: Муравьев спокойно и твердо отворил медальон, но фотографии Маши в нем не оказалось.
Конечно, склонность к игре воображения и усмотрению вторых и десятых значений за
Но прошла неделя, и ничего необычного не случилось. Стояла прекрасная погода. Муравьев вел себя, как все отдыхающие: гулял, купался, смотрел на море и горы, сидел в кофейне или в ресторанчике, разглядывал жестикулирующих татар и греков, а возвратившись во флигель, снова, как в поезде, больше обыкновения спал. Его очень радовало одиночество, наконец-то появившаяся возможность не размыкать уст. Он перестал жить в предвкушении душевной грозы, и возбуждение понемногу улеглось. Но именно тогда, когда Муравьев превратился в заурядного отдыхающего обывателя, она и разразилась, только не душевная, а простая – атмосферная.
Ночью Муравьева, спавшего с распахнутыми оконными створками, разбудила неестественная тишина. Когда он, как от внезапного толчка, открыл глаза, ему не сразу удалось смирить в себе физиологическую суматоху и вписаться в пространство и время: пульс бился учащенно, сердце стучало в ушах наподобие поезда на перегоне. Совладав спустя несколько минут с собой, Муравьев разобрался в причине бурного пробуждения: – «А в это время здесь гроза – большая редкость», – равнодушно подумал он, зажег керосиновую лампу и, опершись о подоконник, вгляделся в чернеющий сад, слившийся с черным небом. «Организм отзывается на любое чрезвычайной положение», – возникло неуместно и с запозданием в голове у Муравьева. Задохнувшиеся и осевшие в темном предчувствии массы кустов и недвижные насупившиеся деревья не оправдали надежд на освежающее дыхание растительности. Муравьев уставился на обмершую на подоконнике муху, которая, как ему показалось, почему-то начала меняться в размерах: у него на глазах разрастаться и сразу вслед за тем снова уменьшаться. Время пульсировало, никуда не удаляясь, и это тоже было странно. Чтобы не впасть в состояние забытья, сходное с тем, какое за окном являла картина растительного мира, Муравьев взял полотенце и энергично отер с лица и тела пот. Но ощутил не облегчение, а бремя земного притяжения во всех членах и… такой абсолютный вакуум в мыслях, какой обычно бывает перед тем, как в пустоту входит непреложное понимание. Муравьев снова посмотрел на оцепеневшую муху и… понял, каким его видят все, кто не он. Они смотрят на него именно так, равнодушно, как он – на муху, и видят его, сумрачно, но очень верно, хотя он, конечно, не муха… Муравьев почувствовал себя униженным. Явившийся ему собственный образ был нелестен, едва ли не жалок, и хотя картинкой, в строгом смысле слова, эту фигуру назвать было нельзя, тем не менее, не будучи ни визуальной, ни лингвистической, состоя неведомо из чего, она отличалась необыкновенной силой внушения, полнотой и внятностью. Муравьев сразу понял, что спорить без толку и нужно принять ее такой, какова она есть, потому что она – истина, к тому же он ужасно устал. Тяжелую духоту внезапно разорвал и разнес в клочья резкий холодный порыв ветра. Муравьев вздрогнул, поспешно завернулся в покрывало и снова улегся на тахту. Страшных раскатов грома, прогремевших за окном, погруженный в глубокий и странный сон, он уже не услышал. А то, что услышал, но не слухом, а какой-то непонятной способностью, было совсем другим громом и другими раскатами, не имевшими с природными стихиями ничего общего, если не считать вынужденной омофонии в именовании космических явлений и некоторых внешнего порядка обманчивых совпадений. Короче, Муравьев оказался во власти глубокого сна, такого, когда не хватает воли на то, чтобы проснуться и перестать следовать чередой не имеющих концов и начала невразумительных и сопровождающихся бурными переживаниями ярких картинок. Однако начальная фаза, банальная и не заслуживающая внимания, вскоре оборвалась, сновидение по прихоти неведомого избрало редкую колею, и в итоге Муравьев оказался в том затрудненном и привилегированном положении, которое навязывает сновидцу архетипический сон. Бесчинствовавшие в мире пространства и времени гром и молнии более не доносились к Муравьеву, ибо его втянула в себя и поглотила упразднившая пространственно-временные атрибуты беззвучно бушующая пустота. Пустота была исполнена ошеломляющей силы, несоизмеримой с естественными атмосферными феноменами. К тому же о ней едва ли можно было что-то сказать по существу, поскольку она не поддавалась никакому удостоверению, и только косвенные улики позволяли прийти к выводу о несомненном ее присутствии. Полная утрата воли и объявший Муравьева неземной призрачный ужас были тому подтверждением: Муравьев пребывал во власти прозрачной и безмолвной mysterium tremendum.
Громовержец поразил его своей молнией, и он, бездыханный, распался на части, их разбросало за пределами видимости, он полз по грязи, по мху, камням, добираясь до самого себя, воссоединился с отпавшими членами, собрал себя и восстановил тело, в нем снова связались кровяные узы и все части срослись. Он вернулся обратно к жизни другим и смог, восстав, видеть вокруг на сотни верст и даже подниматься вверх по воздуху и уже оттуда свысока видеть сквозь горы огромную равнину. Он увидел за далью в расселинах скал и пещерах, окружающих плоскогорье, прячутся украденные души, они скрыты и их охраняют, но их можно вызвать… Он глубоко вздохнул, набрал в себя свежего воздуха, с гор к нему на грудь побежали ручьи…
Конец ознакомительного фрагмента.