Первая любовь Ходжи Насреддина
Шрифт:
Пью. Вода острая. Темная...
— Нельзя пить!.. Там червь!.. Насреддин-ака!..
Сухейль ловко слезает с дерева, сбивая, свергая, задевая десятки тяжелых золотых айвовых плодов, подбегает ко мне, хватает меня тонкими сквозящими ивовыми стеблями-руками за плечи и пытается отта¬щить от арыка.
– Нельзя, нельзя, Насреддин-ака!.. Не пейте!.. Вода дикая, дурная... Червь-ришта в ней!..
Золотые
Но я пью. Я не могу оторваться от арыка...
Я пью, а суховей не уходит...
Некоторые плоды падают в арык... Плывут, золотые... У моих губ плывут...
Я гляжу на Сухейль, а она глядит на меня... Долго...
Я пью арычную воду и гляжу на нее...
У нее на шее темным глубоким огнем полыхают гранатовые крупные бусы... Бусы, бусы...
А пески все засыпают мое рисовое изумрудное живое поле, поле, поле...
А я все пью из арыка, и не могу напиться, и не могу наглядеться на Сухейль...
Тогда она неожиданно, гибко, быстро склоняется над арыком — длинные смоляные косы и гранатовые крупные бусы падают, спускаются в арычную воду, а Сухейль пьет, пьет из арыка!..
Пьет, а сливовые глаза умоляюще, грустно, укоризненно глядят на меня... Жалуются мне...
— Айе!.. Что ты делаешь?.. Сухейль!.. Нельзя! Нельзя пить!.. Здесь червь-ришта!.. Нельзя, Сухейль... Нельзя!..— Я вмиг отрываюсь от арыка и подбегаю к ней, и оттаскиваю ее от арычной гиблой, пахнущей затхлой глиной воды.— Ты успела хлебнуть, Сухейль?..
— Да. Много! — улыбается она мне.
— Зачем?..
— Но вы же пьете, ака... И я... И я тоже... Вместе с вами...
Она стоит рядом со мной.
Я чувствую, как неслышно, тонко она дышит...
Два сливовых глаза не отрываются от меня.
Я беру ее за мокрые косы, и она молчит и глядит на меня...
Тогда я целую ее в раскрытые мокрые послушные добрые губы, и она молчит и глядит на меня...
И от губ ее пахнет арычной глиняной водой. Прекрасной водой...
И она молчит и глядит на меня...
...А пески, пески летучие обильные, тучные все засыпают, засыпают мое рисовое, мое бедное, мое изумрудное, мое живое, родное, сокровенное поле, поле, поле...
И две старухи со сверкающими узкими бритвами в руках бегут, бегут
И тонут по горло в песках, и отстают, отстают, отстают...
— Сухейль, я люблю тебя!..
Тут тяжелая, избыточная устремленная айва, сор¬вавшись с высокой слабой ветви, падает Насреддину на голову и, не разбившись, слетает на землю и ка¬тится по палой листве.
Больно... Слезы выступают на глазах Насреддина, но он улыбается, потирая ушиб.
— Плод созрел. Вот и падает. Созрел. Даже перезрел. Как я...
— И как я,— говорит она, и новый падучий палый хмельной плод ударяет и ее по голове.
— Айе! Больно?.. Сухейль?..
— Айе! Нет!.. Насреддин-ака!..
— Я люблю тебя, дочь бека...
— Я люблю вас, сын горшечника...
Полузатонувшие золотые телесные палые айвы тесно плывут по арыку...
Золотой арык...
Но!..
Айе!..
Кто это?! Чьи, чьи руки сразу отрывают меня от Сухейль, от ее губ?.. Чьи?..
Желтые лисьи роящиеся глаза атабека Кара-Бутона в упор, у самого моего носа, глядят на меня.
Я слышу прогорклый, перегоревший, дурной запах вина и бараньего мяса из его узкого, перекосившегося от злобы рта.
Я отворачиваюсь от этих нечеловеческих, охотничьих глаз, от этого запаха старой тлеющей томящейгя плоти...
Опять две монгольские соколиные стрелы певуче, тонко скользят, свистят у моих отроческих, доверчивых заячьих, щенячьих ушей!..
Опять!..
В руке у атабека короткая витая плетеная тяжкая турецкая камча-плеть с серебряным литым наконечником.
Он хочет ударить меня по лицу, но по лицу не попадает, хотя я стою и не двигаюсь.
Я гляжу на Сухейль, на темные гранатовые крупные бусы, на сливовые дымчатые глаза...
Я гляжу на ее напоенные, избыточные губы... на наши реки в половодье...
Я гляжу на нее и чувствую прекрасный родной запах арычной текучей глины, глины, глины...
…Сухейль, Сухейль... все богатый, необъятный суховей засыпает бедный малый мой посев...
Я стою, а Кара-Бутон бьет, бьет, хлещет, рвет, режет меня камчою!..