Первая любовь Ходжи Насреддина
Шрифт:
Блаженна ль муха таковая?.. А?..
Айе!..
Тогда золотые телесные айвы, последние, поздние, теснились на ветвях... Избыточные!..
Теперь я бегу по саду в жемчужном чекмене Сухейль, а плодов уже нет на ветвях, а деревья, деревья уже нагие, уже пустынные, а плоды уже оббиты, обобраны...
Но!..
Я счастливый! Я щедрый! Я вешний!..
—
Я кричу, я бегу по зыбкому сырому смутному дождливому саду...
И тут что-то мнится, чудится мне... какая-то тень неясная, размытая плывет, мелькает за туманными стволами...
Я останавливаюсь, всматриваюсь: тень размытая уходит...
Или только чудится мне это?.. Или это клочья тумана тянутся, разбредаются, стелются, ползут...
Утро сырое, незрелое, темное... Кислое утро...
Но я бегу, бегу по саду в мокрых, льнущих, липких туманах...
Я часто дышу, я глотаю ватные эти текучие туманы!
— Сухейль, я люблю тебя!.. Люблю!..
...И тут что-то мягкое, тихое, мокрое, опускается, окутывает, опутывает мою бритую голову...
Это птичье соломенное вязкое размытое развеянное гнездо... Палое гнездо...
Я не снимаю его с головы. Оно, как соломенная чалма, защищает меня от дождя... Я бегу в соломенной чалме.
И тут в дожде опять плывет, тянется передо мной лицо дервиша-слепца: Любить в наше время — все равно что птице строить, вить гнездо в осенних холодных тайных ветвях нагой белой айвы...
Налетел дождливый ветер — и гнездо распалось, рассыпалось, разлетелось, развеялось...
Нет!..
— Сухейль, я люблю тебя!.. Наше гнездо не распалось! не развеялось! не рассыпалось! не разлетелось!
Нет!..
Я бегу по саду.
У меня в руках заветный жемчужный чекмень... с гранатовым следом!..
Чекмень шершавый, как плод айвы!..
В тумане вырастает крепостная стена. Я бегу вдоль стены. Ищу цепь... Нахожу. Пробую, тащу ее изо всех сил на себя — не сорвался ли крюк. Не сорвался. Рустам-палван — хороший кузнец...
Я оборачиваюсь и в последний раз гляжу в туманный сырой смутный зыбкий сад.
Опять мне чудится, что чья-то тень там, за дождливыми стволами деревьев, ходит, стелется, прячется, следит...
Нет...
Туманы
В одной руке у меня чекмень. Другой рукой я хватаюсь за цепь... Цепь холодная, жесткая. Остыла за ночь.
Я долго лезу, карабкаюсь, тащусь по цепи. Подниматься на одной руке трудно, но я помогаю цепкими ногами...
Дождь... Глина, медленная, текучая, ползет по саманной стене...
Но вот я на вершине стены... Уже… Дышу тяжело…
Перебираю, поднимаю на вершину стены цепь из садовой туманной тьмы...
И!..
И тут родной густой охрипший сырой чей-то голос говорит снизу:
— Насреддин, бычок, это ты?..
Айе!..
– Ака!.. Друг!.. Родной!.. Брат... родной мой... Что ты тут делаешь?..
– Жду тебя, бычок... Слезай скорее... Скоро светло станет... Спать хочется...
– Ты всю ночь ждал здесь, у стены? В дожде?..
И тут я вытаскиваю, выдираю крюк из саманной глины и с цепью и чекменем в руках прыгаю, лечу слепо, радостно во тьму с высокой стены...
— Эй, Рустам-ака!.. Друг!.. Брат!.. Родной!.. Ты же весь промок, продрог!.. Зачем, друг?..
Я падаю в мягкую ползущую грязь и потому не разбиваю, не нарушаю, не подворачиваю ноги...
Я обнимаю Рустама-ака, я почти плачу от счастья, от любви к Сухейль, к Рустаму-ака, к этому туман¬ному незрелому таящемуся утру...
— Зачем, друг?.. Я не знал, что ты здесь... Я думал, что ты ушел в кишлак... А ты всю ночь сидел у стены под дождем... Ждал... А я был с девушкой...
— Кому дождь, кому — девушка... У тебя же это в первый раз, бычок... Я волновался за тебя... Все прислушивался сквозь дождь — не зовешь ли на помощь,— улыбается Рустам-ака...
И он еще улыбается. Шутит. Родной мой... Промокший, продрогший, иззябший, как забытый, привязанный к деревянному колу теленок в пустынном поле...
Друг!..
– Накинь на плечи чекмень, ака. Он сухой. Это ее чекмень... Сухейль...
– Пойдем ко мне в кузницу... Выпьем бузы... Согреемся...
– Бежим, ака!.. Айе!.. Хорошо!.. Душа горит!.. Летит!..
– Хорошо, бычок!..