Первая роза Тюдоров, или Белая принцесса
Шрифт:
Генрих что-то диктовал своему клерку; у того на шее болталась чернильница, и одно заточенное перо он держал в руке, а второе засунул за ухо. Увидев меня, король широко и приветливо улыбнулся и одним взмахом руки отослал клерка прочь. Стражники тут же закрыли за ним дверь, и мы остались одни.
— Ну что? Наверняка наши матери шипят, точно кошки на крыше амбара? — усмехнулся Генрих. — Особой любви они друг к другу никогда не испытывали, верно?
И я, вдруг почувствовав в нем союзника, испытала такое облегчение, что чуть не ответила взаимностью на его теплоту, но потом взяла себя в руки и холодно сказала:
— Твоя мать, как обычно,
Веселая улыбка моментально исчезла с его лица. Он всегда хмурился при малейшем намеке на критику в ее адрес.
— Ты должна понять: она ждала этого момента всю жизнь.
— Не сомневаюсь. И нам, и всем остальным это прекрасно известно. Она же только об этом и говорит.
— И я ей всем обязан. — Теперь тон у него стал ледяным. — И не желаю слышать о ней ни одного дурного слова.
Я кивнула.
— И это я тоже знаю. Она и об этом всех оповестила.
Генрих встал, обогнул стол и подошел ко мне вплотную.
— Элизабет, вскоре ты станешь ее невесткой. И тебе придется научиться любить, уважать и ценить ее. Ты же знаешь, все годы правления твоего отца моя мать была верна своему предвидению и никогда не изменяла поставленной цели.
Я скрипнула зубами.
— Да, и это мне хорошо известно. Об этом все знают. И она не забывает каждому напоминать об этом.
— Ты должна восхищаться ее стойкостью и упорством.
Но сказать, что я восхищаюсь его матерью, я заставить себя не смогла.
— Моя мать тоже в немалой степени обладает этими качествами, — осторожно сказала я. А про себя подумала: но я же не преклоняюсь перед нею, как малое дитя, да и она не пристает ко всем с разговорами обо мне одной, словно у нее в жизни нет больше ничего, кроме одного, достаточно испорченного отпрыска.
— Не сомневаюсь, обе они сейчас так и брызжут желчью, но ведь когда-то они были подругами, даже союзницами, — напомнил мне Генрих. — Мне кажется, после нашей свадьбы они все же сумеют найти общий язык. В конце концов, у них появится общий внук, которого они обе будут любить.
Он помолчал, словно надеясь, что я скажу что-нибудь насчет их «общего» внука, но я молчала, не желая ему помочь.
— Ты хорошо себя чувствуешь, Элизабет?
— Да.
— И месячные у тебя не возобновились?
Я снова скрипнула зубами: мне было на редкость неприятно обсуждать с ним столь интимные вопросы.
— Нет.
— Это хорошо, очень хорошо, — сказал он. — Это и есть самое важное! — Я понимала: он горд и взволнован, и я, наверное, была бы счастлива, если бы… любила его; но эти слова, исходя из его уст, лишь царапали мне душу. И я, глядя на него с неприкрытой враждебностью, продолжала молчать. А он снова заговорил: — Кстати, Элизабет, я хотел сообщить тебе, что наша свадьба состоится в день святой Маргариты Венгерской. Моя мать все уже предусмотрела, и тебе ничего делать не придется.
— Придется лишь подняться на алтарь и сказать, что я согласна, — сказала я. — Полагаю, даже твоя мать не будет возражать, если согласие на брак я дам самостоятельно?
Он с улыбкой кивнул.
— Да, тебе будет нужно только дать свое согласие и постараться выглядеть счастливой. Англия хочет видеть у алтаря веселую невесту, да и мне бы очень этого хотелось. Этим ты доставила бы мне огромную радость, Элизабет.
Святая Маргарита Венгерская была такой же принцессой, как и я, но жила она в монастыре и в такой бедности, что в итоге довела себя до смерти бесконечными постами. То, почему именно
— Да, я поняла; я должна выглядеть «смиренной и раскаявшейся», — напомнила я ему тот девиз, который выбрала для меня леди Маргарет. — Такой же, как святая Маргарита.
Он даже сумел слегка рассмеяться.
— Ты можешь быть настолько смиренной и раскаявшейся, насколько захочешь сама. — Он с улыбкой склонился над моей рукой, словно собираясь ее поцеловать. — Не стоит ради нас переходить границы и казаться униженной, моя дорогая.
Вестминстерский дворец, Лондон. 18 января 1486 года
Я выходила замуж зимой, и утро в день моей свадьбы было страшно холодным, и в сердце моем тоже царил холод. Проснувшись, я увидела на окнах спальни морозные узоры, и Бесс, войдя ко мне, сразу сказала, чтобы я оставалась в постели, пока она не растопит камин и не согреет перед огнем мое белье и платье.
Когда я вынырнула из-под одеяла, она тут же накинула на меня теплый капот с капюшоном и подала новенькую белую сорочку, вышитую по краям белым шелком, и верхнее платье из красного атласа с прорезями на рукавах и широким разрезом спереди; в этом разрезе должно было виднеться нижнее платье из черного дамасского шелка. Бесс торопливо шнуровала платье у меня под мышками, а две другие горничные стягивали шнуровку сзади. Платье, пожалуй, стало мне чуточку тесновато по сравнению с первой примеркой: груди у меня налились и талия стала немного шире. Правда, кроме меня, никто больше пока что этих перемен не замечал. Я чувствовала, что утрачиваю то тело, которое так любил мой Ричард, утрачиваю девичью гибкость, которой он пользовался, заставляя меня буквально обвиваться вокруг его закаленного в битвах тела. Вскоре стану такой, какой хочет меня видеть леди Маргарет, моя будущая свекровь: кругленькой, плодовитой, с расплывшимся задом, похожей на грушу; этаким сосудом для вынашивания семени Тюдоров, горшком для приготовления их любимого блюда.
Горничные одевали меня, а я стояла неподвижно, как кукла, тело которой сделано из чулка и набито комковатой соломой, послушная их умелым рукам, но совершенно безжизненная. Впрочем, это мрачноватое платье обладало и неким колдовским очарованием: на фоне алого атласа мои светлые волосы как-то особенно блестели, отливая золотом, а кожа сияла холодной белизной, которую прекрасно оттенял роскошный глубокий цвет ткани. Отворилась дверь, и вошла моя мать в кремовом платье, отделанном зеленым и серебряным кантом и лентами; ее прекрасные волосы были уложены на затылке в свободный узел, видимо, потом она собиралась закрутить их потуже и спрятать под тяжелый головной убор. Впервые я заметила, что в ее светлых волосах мелькает седина: ее больше уже нельзя было назвать «золотоволосой королевой».
— Ты выглядишь прелестно, — сказала она, целуя меня. — А Генрих знает, что ты будешь одета в красное с черным?
— Его мать сама следила за тем, как портные подгоняют мне платье по фигуре, — сказала я. Мне было совершенно все равно, знает ли Генрих, какого цвета у меня будет платье. — Она и материю выбирала. Конечно, он знает. Ведь она-то знает все. Она ему обо всем и рассказывает.
— Неужели им не хотелось, чтобы ты была в зеленом?
— Цвет Ланкастеров — красный, — с горечью сказала я. — Это цвет мучеников, а также цвет, весьма любимый шлюхами. А еще — цвет крови.