Первый отряд. Истина
Шрифт:
— Саами — мирный народ, — сварливо сказал Данилов. — Мы не держим оружие в доме. Мы зарываем меч в землю. Или в песок. Или в гальку. Смотри, как тут много песка и гальки. Зарой его. Нет, не здесь, не здесь… Здесь кто-то пойдет босиком и порежется. Зайди и зарой его там, в воде.
Она зашла в море по пояс. Воткнула катану в дно — острие вошло в песок с резиновым хрустом. Она поняла в ту же секунду. Амиго. Он был там, по другую строну дна. Наверное, она его ранила.
— Амиго, — позвала Ника. —
Она увидела, как из песка сочится вверх алое. Точно прорастают дрожащие красные водоросли, и тут же теряют форму, расползаются, тают, заволакивая воду бурыми сгустками тины.
Потом Амиго всплыл над водой. Животом вверх.
— Не зови меня больше, — сказал он молча, без слов. — Если я приду к тебе снова, умру.
— Ты уже умер, — сказала Ника.
Ей было страшно, что он об этом не помнит.
— Амиго, афалина — он занервничал. — Амиго — хороший мальчик. — Он с трудом перевернулся в воде, так, чтобы быть спиной вверх. — Амиго не умер. Амиго совсем не умер. Просто уплыл на другую сторону дна… Не зови Амиго обратно- Когда зовешь — Амиго хочет к тебе. Но ему нельзя. Амиго к тебе больше нельзя… Иначе Амиго исчезнет…
— Здесь холодно, — вмешался Данилов. — Выходи из воды, Ника. Начинается шторм.
Она машинально послушалась. Высокая бурая волна чуть не накрыла ее, пока она брела к берегу, Данилов ждал ее с полотенцем. Он почему-то был в рясе. На груди его висел крест.
— Вспоминай отходную молитву, — сказал он.
— Я не помню.
— Повторяй за мной слова, дитя мое. — Он обернул ее в поло тенце и обнял. — Мне отмщение и аз воздам… Ибо близок день погибели их… Скоро наступит уготованное для них…
Пока она повторяла за ним слова, он ушел — к монастырю, по каменной лестнице вверх.
Она повернулась к морю, закрыла глаза и почувствовала, что пустота, оставшаяся после него, уже заполнилась кем-то.
— Пойдем купаться, — сказала она. — Шторм уже кончился.
Девчонка спала. Грета прильнула к чуть влажным завиткам на виске. От ее кожи исходил легкий запах бергамота и ирисов, с примесью едва ощутимой кислинки пота. Это был хороший запах, живой, свежий, жертвенный и при этом какой-то настойчивый. Юность с ее липкой пыльцой… Слепые люди очень ценят хорошие запахи: красота, которую легко обонять… Которую легко уничтожить… Грета жадно втянула в себя запах девчонки — и заметила, что на сере дине вдоха цветочная свежесть сменилась томной и зрелой, совсем не девчачьей пряностью кардамона, розового перца и мандариновой цедры. А в самом конце, уже на исходе вдоха, Грета втянула в себя густой и тяжелый, дымно-древесный запах белого мускуса, гаитянского ветивера и ливанского кедра. Запах костра. Шаманский запах танцующих у костра духов.
Этот запах был нехорошим. Не запах жертвы. Не запах тонконогой нервной добычи. Скорее запах непредсказуемого, отчаявшегося, доведенного почти до безумия хищника.
Грета прильнула к девчонке всем телом, сосредоточилась, стараясь уловить ритм ее сна.
Ее сон был неровным, как мерцание перегорающей лампочки. Как биение мотылька в раскаленное сияющее стекло. Как дрожание обгоревших коричневых крыльев. Ее сон был непредсказуем, как болезненные спазмы в желудке.
Никакого ритма. Взбесившиеся жернова, крутящиеся то по часовой, то против часовой стрелки, замирающие и приходящие в движение, ревущие и смолкающие без всякой системы. Никакого ритма. Подгадать момент тишины невозможно… Потом вдруг — надолго, очень надолго — все остановилось и смолкло. Так надолго, что Грета даже подумала, не умерла ли девчонка. Нет, жива: тонкая жилка дождевым червячком подрагивала под кожей на шее. А тишина длилась. Никакого движения, никакого риска, пожалуйста, вход свободен. Грета застыла. Не стоит входить в слишком гостеприимно распахнутые для тебя двери.
Она оказалась права — в следующую же секунду жернова сна шумно включились. Но теперь все было иначе. Появился ритм. Медленный, равномерный, красивый. Рокочущие удары сменялись захлебывающимся беспомощным шелестом, а затем двумя секундами тишины. Раз за разом. Раз за разом. За разом.
Дождавшись очередного затишья, Старуха вошла. Сразу скорчилась: после промозглой, многолетней, привычной уже слепоты дневной свет в чужом сне ослепил, как вспышка японской мыльницы, направленной прямо в глаза.
…Очень жарко. Монастырский двор залит солнцем, словно горячим топленым маслом. Где-то там, внизу, волны бьются о древние камни. Рокочущие удары сменяются захлебывающимся беспомощным шелестом, а затем двумя секундами тишины. Раз за разом. Раз за разом. За разом.
Старуха подставила лицо чужому палящему солнцу чужого жаркого сна.
Старуха зажмурилась. Как приятно жмуриться… Потом снова открыла глаза. Весь мыс шкворчит и лоснится, от соленых брызг шипят древние камни. Она узнала. Как приятно возвращаться туда, где уже раньше бывала…. Она узнала. Это же полдень на Фиоленте! Полдень в Божьей стране….
В это время древняя застывшая лава вновь становится горячей и вязкой.
В это время греческие головы скал скалятся в пустой небосвод.
В это время в Божьей стране пахнет жертвенной кровью.
В это время в Божьей стране не бывает теней.
Она уже была здесь не раз. И однажды — в это же самое время.
В такой же полдень. Тот монах, отец Николай, в марте сорок четвертого — он видел это место во сне. Они проникли в его сон вместе, она и Эльза. Они были тогда белокурые, юные. Они увидели его среди греческих скал. Он молился. Он не успел ничего предпринять. Они его задушили. Потом бездыханного сбросили в Черное море. И утром он не проснулся…