Первый удар. Книга 1. У водонапорной башни
Шрифт:
ГЛАВА ПЯТАЯ
На ячмене
— И чего ты все ноешь? Есть у тебя работа — ну и работай!
Кругом такой шум, что можно только кричать; да кричать и лучше — прокричишь фразу и быстро закроешь рот, чтобы уберечься от серой пыли, от которой остается привкус соломы. Говорить обыкновенным голосом можно лишь в короткие минуты передышки, когда машина уже нагружена…
По правде сказать, Жак не ожидал от Дюпюи такого резкого отпора. Он думал, что Дюпюи коммунист. Даже почти был уверен в этом. И потому ему не терпелось узнать мнение Дюпюи. А тот взял да и обрезал его, ничего толком не объяснив.
— Эй! Осторожней все-таки, гляди в оба!
Дюпюи вовремя предупредил Жака — над головой его повисла в нерешительности
Жак украдкой оглядел трех своих товарищей, с которыми нагружал бадью. Ему показалось, что они потихоньку хихикнули. Ясно, что когда человек с перепугу шарахается в сторону, вид у него не особенно внушительный. Но почему Дюпюи сказал «все-таки»? Уж не в насмешку ли? Ясно, что все они имеют зуб против него. А может, он сам все выдумал?.. Однако за последние дни эта мысль не давала ему покоя. Вот почему ему хотелось поговорить с Дюпюи.
Они вчетвером нагружали в углу трюма высокую бадью, равномерно подымая лопаты какими-то странными, веерообразными движениями: взмах шел за взмахом, как у ярмарочных силачей, когда, повращав над головой молот, они забивают колья, чтобы растянуть шатер бродячего цирка. Вторая бадья, в противоположном углу, спускалась прямо в середину кучи или чуть-чуть сбоку, словно ища людей, а затем медленно шла кверху, расплескивая груженное вровень с краем зерно.
— Поберегись!
— Эй ты, наверху! Чего ты там мудришь?
Стоп, бадья застряла на полпути. Описав широкий круг, она всей тяжестью своих девяти тонн с размаху ударилась о балку. Ну и махина! Звук удара отозвался по всем закоулкам огромного судна. Из накренившееся бадьи полилось зерно, высыпалось по меньшей мере лопат двадцать. Что он вытворяет, крановщик? За один только час четыре раза такое проделал. Из-за него нам одну и ту же работу дважды выполнять? Чего доброго, он еще бадью на нас опрокинет. С него станется! — Эй, ты, кто тебя работать учил? — Крановщик молча пожал плечами: я-то, мол, здесь при чем? Для вящей убедительности он даже показал на сигнальщика, очевидно желая пояснить, что в нем корень зла. Старик-сигнальщик весь побагровел от негодования и погрозил крановщику кулаком. Грозись не грозись, дед, кто тебя такого испугается? Ничего не поделаешь, теперь люди чуть что готовы лезть в драку, уж очень жизнь тяжелая стала.
Хозяева жмут, будь они прокляты, лишнего гроша не дают заработать, норму взвинтили — дальше некуда. Еще утром был об этом разговор с секретарем профсоюза Робером; грузчики остановили Робера на палубе, спросили его мнение. Он быстро сделал в уме подсчет и прямо заявил: «Вам и норму-то не выполнить. А уж о приработке и говорить нечего, ноги протянете. Надо соображать, ребята». А тут еще этот криворукий зерно рассыпает…
Четверке, грузившей в середине трюма, было все-таки легче. А там, где работал Жак, зерна оставалось не густо. Только лопатой приходится действовать. У тех зерна вон еще сколько. Можно спокойненько положить бадью на бок и толкать ее вперед руками, грудью, коленями, как попало. Через минуту бадья уж доверху наполнена. Именно они-то и двигали всю работу, хоть на том спасибо. А четверка Жака, если посмотреть со стороны, состояла при них чуть ли не в подметальщиках. Правда, первой четверке здорово достается — не всякий выдержит. Ведь там иногда по самую поясницу в зерно уходишь. Посмотрите-ка, что с Соважоном творится: до крови себе всю кожу расчесал, хорош он будет к вечеру. У некоторых докеров от малейшего прикосновения ячменя бывает чесотка, в каждой складочке кожи расчес… От одного вида ячменя заболевают; спустятся в трюм — и сразу же все тело начинает гореть. Это только докеры могут понять. Жаку хорошо, ему ничего не делается. А Лебуа вчера в последний раз решил попробовать. И тут же ему пришлось уйти, а уж на что, кажется, здоров. Соважон еще пытается держаться. Он ведь
Вот и приходится соображать. Люди нуждаются в работе, а хозяева этим пользуются, как только могут. Раньше в подобном случае все побросали бы работу. А сейчас голод, детишки, а иной раз и жена заставляют. Тут десять раз подумаешь. Жак, например, первый воткнул бы лопату в ячмень и заявил: хватит, ухожу. Но не так все это просто, как кажется. Ведь Жаку сейчас полегче живется, чем другим. Последние две недели ему здорово везет. Такой удачи у него не было целый год. Но вот тут-то и загвоздка. В этом везении есть что-то подозрительное, темное. И Жак все время думает — так это или нет? Начал было даже расспрашивать других. Не оттого ли Дюпюи его отчитал, да и остальные смотрят косо… Значит, его удача вызывает у них сомнения.
Вот это все и раздражает Жака. Если бы кто-нибудь сейчас сказал ему хоть слово, будьте уверены, Жак бы сумел ответить. Не дал бы спуску. Уж такой у него характер… Чуть что, вся кровь закипит, как прибой в скалах. «Сам знаю, что делать, и пусть меня никто не учит». Ведь ему самому от этой удачи, ох, как горько на сердце! Значит, нечего им такие рожи строить. Что они вообразили, в самом деле?
Через минуту гнев его улегся. Теперь он уже сердится не на товарищей. Он снова обвиняет самого себя. Допытывается у себя объяснения… Допрашивает кого-то, кто сидит в нем самом, придирается к нему, теснит шаг за шагом, требует отчета — пусть все будет ясно.
Пока шел дождь со снегом, ветер было совсем утих, но сейчас снова разгулялся на просторе. Он возвращается как хозяин, беспрепятственно завладевает всем судном, как бы в отместку за вынужденное свое безделье, вылизывает из конца в конец все небо, сгоняя тяжелые тучи. Иногда он с воем залетает в трюм, как концом влажного полотенца проходит по кучам ячменя и по лицам докеров, взвихривает нагревшееся зерно; грузчиков то обдает ледяным дыханием, то снова засыпает густой теплой пылью. В наступившей на минуту тишине слышно, как высоко в небе, над мачтами и подрагивающими снастями, задевая за что-то звонкое, порывами налетает бешеный ветер; шквал переворачивает на крыло чаек, которые кажутся еще белее на фоне потемневшего неба, и встревоженные птицы, хоть и знают, что придется уступить ветру, медлят, как будто прикрывают собой от напора близкой бури огромную стаю, замешкавшуюся в море.
Первым, к кому Жак обратился за советом, был Декуан. Выбор, быть может, не очень удачный, как это теперь понимает Жак. Произошло это позавчера, и тогда он сделал одно невеселое открытие. Жак с Декуаном еще с давних пор, со школьных лет, были закадычными друзьями. Но в последнее время между ними наступило охлаждение… Декуан, когда нищета взяла их всех за горло, оказался слаб, не выдержал. Стал пить. Грубо обращался с женой. Случалось, даже бил ее. По правде говоря, и она не лучше. Оба забросили детей. Безработица затянулась. Вот тогда-то Декуан и пошел под гору. Даже теперь, когда ему вдруг стали давать работу, продолжалось и пьянство и все остальное. Но у Жака были свои заботы. Ему не особенно хотелось взваливать на себя чужое горе. Однако позавчера он решил немного прощупать своего дружка.
— Отчего это нас с тобой теперь слишком часто берут на работу?
— А тебе что, плохо? Стало быть, мы с тобой заслужили.
Тут только Жак вспомнил, что в течение двух недель нанимает их на работу все один и тот же десятник — Медар, или «Сахарин», как его прозвали. А этот Медар у докеров не на хорошем счету.
— Что другие подумают? Ведь их никогда не нанимают: из трехсот докеров двести работают всего одну неделю в месяц.
— А тебе-то что? Такелажников тоже всегда берут, ведь никто против них не говорит…