Первый удар. Книга 1. У водонапорной башни
Шрифт:
— Замерзла. Когда ее утром нашли, она уже закоченела.
— Она сразу умерла, может быть, даже во сне. Фабиенна до конца в постель не ложилась, сама всюду ходила. А я здесь валяюсь, ничего не вижу, ничего не слышу, разве я живу?
— Ходила, говоришь? Бедная ты моя старуха! Видать, что за эти два года ты от жизни отстала, ничего не знаешь. Если бы ты могла себе представить, как теперь здесь старики живут! И с каждым днем все хуже и хуже делается. Все на корню гниет — и свет и люди. Посмотрела бы ты, что в других бараках творится, особенно в такой дождь, как нынче. Здесь у нас еще
— Фабиенна всю жизнь гордая была.
— Такой и до старости осталась. И рылась-то она в помойках для того, чтобы не стоять с нищими у столовой, благотворительного супа не пробовать. Не пойму, чего она стыдилась. Ведь это не наша вина. Не нам должно быть стыдно, чорт их побери! А она бочком, бочком в дверь входила, дурья голова! У нее была большая банка из-под консервов, с проволочной дужкой; нальют ей супу, и Фабиенна плетется в свой равелин. Пока дойдет, все простынет… да она, должно быть, думала: лучше есть холодное, только бы не на глазах у людей. Платьишко все разлезлось, а на голове кружевная черная косынка, хорошая еще, крепкая, — так знаешь, в этой косынке вид у нее был такой, как раньше; помнишь ее прежнюю?
— Фабиенна была молодец. В школе у мадам Дансар все ее прямо обожали. Прочтет, бывало, урок один раз и слово в слово ответит. Прямо не верится! На пианино ведь играть не училась, а потыкает пальцами по клавишам и любую песенку подберет. Такой уж у нее был дар. А пела! Помнишь, как она пела? И настойчивая какая! Своего Филибера еще в школе выбрала, а ей тогда и десяти не было. Заполучила своего милого.
— Ну, не надолго заполучила.
— А все-таки…
— Да ведь он еще в пятнадцатом году умер. И от обоих сыновей ничего нет. Где они? Умерли? В тюрьме? Пропали без вести? Так и пришлось ей доживать свой век в одиночестве.
— Все-таки хоть десять лет, да пожила счастливо.
— Ну, жалуйся теперь, скажи, что я не дал тебе счастья, не сумел.
— Мы, Леон, другое дело. Нам повезло.
— Ага, значит, мы уже не самые что ни на есть несчастные на свете! Живем ведь, перебиваемся… То одному соседу услугу окажешь, то другому пособишь. А попрошайничать я не стал бы. Жежен нас тоже выручает. Когда я его вытащил из воды у шлюза, выходит, я тогда доброе дело сделал. Он это заслужил, добро помнит…
— Леон, гляди, снег пошел…
— Эх, чорт, этого еще только не доставало! Сейчас встану, пойду погляжу, что там делается.
— Послушай-ка, ты вот говоришь, что меня нужно помыть и сменить белье, так надо бы поторопиться; я сама чувствую, что от меня плохо пахнет. Почему ты не позовешь ко мне монахиню? Видишь, какая хворь ко мне мудреная привязалась. Может быть, она в этом разбирается, чем-нибудь поможет.
Леон от злости чуть было не скатился с постели.
— Осточертели мне твои ненаглядные монашки! — закричал он.
— Зато сестра Марта меня хорошенько помоет. А мыслям твоим от этого никакого вреда не будет.
— А кривляются-то
— Ты сам знаешь, что возиться со мной радости большой нет, ведь всегда только одна сестра и ходит ко мне. Помнишь, та, небольшого роста, толстенькая? Я об ней ничего плохого не слышала. Она, может, больше коммунистка, чем ты!
— Не болтай ты чепухи! Священник, который к рабочим подлизывался, то же самое говорил. И потом, если бы даже они не притворялись, — кто они такие? Пешки, да и все тут. Ты, другая, третья привыкнете верить долгополым, а их начальники, епископы и архиепископы разные, пользуются этим, усыпляют людей: терпите, братья, говорят, нищетой вас бог испытывает.
— Ты все это в своей газете вычитал?
Леон от негодования застывает на месте, так и не натянув на плечи мокрый пиджак, а тут еще как на грех рука запуталась в рваной подкладке, и пустой рукав беспомощно болтается.
— Ну и вычитал. Я предпочитаю говорить так, как написано в газете, чем… А они, они-то как говорят, твои ханжи, а? По молитвеннику жарят? Ну?
В порту завыла сирена; свистящий и странно хриплый звук с трудом подымается к небу, но тотчас же сникает, всей своей тяжестью рухнув на землю.
— Опять твой будильник врет. На десять минут отстал. Уже полдень, пора за ребятишками идти.
Леон выходит на улицу. С серого неба падает ровными нитями густой снег и сразу же тает, едва коснувшись грязных луж и мокрых от недавнего дождя крыш. Белые хлопья летят так бесшумно, так мерно, движение их так однообразно, что кажется, будто сетка снега неподвижно висит в воздухе и серый поселок с венчающей его огромной водокачкой медленно подымается к невидимому небу, а оно тоже уходит куда-то ввысь. Старик пробирается меж рытвин и ям, стараясь ступать по булыжнику, обходит глубокие лужи, покрытые коркой льда. Он втягивает голову и шею в поднятый воротник. Наушники своей морской фуражки Леон опустил и, желая уберечь от холода нос и веки, смешно морщит брови и раздувает усы.
И вдруг среди всей этой слякоти появляется велосипедист.
Леон быстро сходит с дороги на замерзшую траву.
— Хороша погодка, Леон?
— Ты скажи лучше, что с работой? Вышло?
— Куда там! Человек пятнадцать — двадцать взяли, и все тут! Ведь только один пароход и был.
Из порта уже возвращались докеры. Большинство из них зря потеряло все утро, поджидая сначала пароход, а затем своей очереди отметиться в списках безработных.
Проходя мимо лачуги Жежена, Леон приоткрыл дверь и заглянул внутрь.
— Я, Жежен, пойду ребятишек встречать. Потом загляну к тебе. Хочу попросить у тебя ведерко угля, если только у тебя уголь есть.
— Есть. И рыба тоже найдется. Заходи, буду ждать.
— Ладно, зайду.
Жежен вышел на порог и долго провожал взглядом Леона. Жежену семьдесят пять лет, а Леону уже под восемьдесят. Молодые докеры время от времени уступают Жежену свою очередь на работу, и, бывает, день-другой его нанимают как подручного крановщика. Поэтому он кое-как перебивается. И держится молодцом, двужильный!