Пьесы. 1889-1891
Шрифт:
Однако и теперь, в новой редакции, герой пьесы показался первым ее читателям очерченным недостаточно и недоговоренным. В связи с этим Чехов писал Суворину: «Режиссер считает Иванова лишним человеком в тургеневском вкусе; Савина спрашивает: почему Иванов подлец? Вы пишете: „Иванову необходимо дать что-нибудь такое, из чего видно было бы. почему две женщины на него вешаются и почему он подлец, а доктор – великий человек“. Если вы трое так поняли меня, то это значит, что мой „Иванов“ никуда не годится. У меня, вероятно, зашел ум за разум, и я написал совсем не то, что хотел. Если Иванов выходит у меня подлецом или лишним человеком, а доктор великим человеком, если непонятно, почему Сарра и Саша любят Иванова, то, очевидно,
В этом обширном «программном» письме Чехов обосновал свое понимание драмы Иванова как драмы целого поколения «надломленных» и тоскующих по «общей идее» людей – самых «обыкновенных», «ничем не примечательных», живущих «без веры», «без цели», но рвущихся к ним: «Иванов, дворянин, университетский человек, ничем не замечательный; натура легко возбуждающаяся, горячая, сильно склонная к увлечениям, честная и прямая, как большинство образованных дворян <…> Но едва дожил он до 30–35 лет, как начинает уж чувствовать утомление и скуку <…> Он ищет причин вне и не находит; начинает искать внутри себя и находит одно только неопределенное чувство вины <…> Такие люди, как Иванов, не решают вопросов, а падают под их тяжестью. Они теряются, разводят руками, нервничают, жалуются, делают глупости и в конце концов, дав волю своим рыхлым, распущенным нервам, теряют под ногами почву и поступают в разряд „надломленных“ и „непонятых“».
О докторе Львове Чехов там же замечал: «Это тип честного, прямого, горячего, но узкого и прямолинейного человека. Про таких умные люди говорят: „Он глуп, но в нем есть честное чувство“. Все, что похоже на широту взгляда или на непосредственность чувства, чуждо Львову. Это олицетворенный шаблон, ходячая тенденция. На каждое явление и лицо он смотрит сквозь тесную раму, обо всем судит предвзято. Кто кричит: „Дорогу честному труду!“, на того он молится; кто же не кричит этого, тот подлец и кулак. Середины нет».
Чехов с убежденностью утверждал, что характеры главных лиц выписаны им верно: «Иванов и Львов представляются моему воображению живыми людьми. Говорю Вам по совести, искренно, эти люди родились в моей голове не из морской пены, не из предвзятых идей, не из „умственности“, не случайно. Они результат наблюдения и изучения жизни. Они стоят в моем мозгу, и я чувствую, что я не солгал ни на один сантиметр и не перемудрил ни на одну йоту» (там же).
В процессе переделки была произведена коренная перестройка жанрово-стилистической основы пьесы: из «комедии» она преобразована в «драму». Вместо прежнего Иванова, ничем не примечательного, обыкновенного человека, безвольно отдающегося течению жизни, в центр «драмы» поставлен одинокий герой, охваченный острейшим внутренним разладом, резко противопоставленный остальным действующим лицам, вокруг которого концентрировалось теперь все действие пьесы.
В «Иванове» Чехов-драматург еще не вполне освободился от канонов традиционной «сценической» драмы. При доработке пьесы он специально добивался, чтобы она вышла «законченной и весьма эффектной» (Суворину, 2 октября 1888 г.). Он прислушивался к советам Суворина, который тогда тоже преобразовывал из «комедии» в «драму» свою прежнюю пьесу – «Татьяну Репину», построенную на сценических эффектах. Чехов высказывал несогласие с «архитектурой» суворинской пьесы и в то же время замечал, что, возможно, «иначе пьесы делать нельзя» (ему же, 19 декабря 1888 г.).
Примечательно однако, что, завершив переделку «Иванова», Чехов с удовлетворением отметил не «законченность» и «эффектность», чего он, казалось бы, добивался, а как раз противоположные качества – «несценичность» пьесы и те акты, которых переделка коснулась меньше всего: «Выходит складно, но не сценично. Три первые акта ничего» (ему же, 17 декабря 1888 г.). В I акте в текст роли Анны Петровны он добавил беззаботную песенку
В новой редакции пьеса пережила второе рождение на сцене Александринского театра (31 января 1889 г.). На этот раз она имела, по словам Чехова, «громадный», «колоссальный», «феноменальный» успех (Д. . Савельеву, 4 февраля; М. В. Киселевой, 17 февраля 1889 г.).
В печати отмечалось, что пьеса Чехова «возбудила наибольший интерес во весь текущий сезон» («Неделя», 1889, № 11 от 12 марта, стлб. 357), «произвела переполох в театральном и литературном мире» («Одесский листок», 1889, 24 марта, № 80). Говорилось, что «ни одна пьеса из современного репертуара не произвела такой сенсации, не возбудила столько толков и пересудов в печати и в публике» («Киевское слово», 1889, 18 мая, № 676), что она вызвала «горячие похвалы и такие же, если не более, страстные осуждения» («Вестник литературный, политический, научный, художественный», 1889, 20 сентября, № 1432).
Н. К. Михайловский, Г. И. Успенский и В. Г. Короленко выступили с односторонней оценкой пьесы, увидели в «Иванове» лишь проповедь примирения с действительностью, апологию «ренегатства». Короленко впоследствии писал о причинах, вызвавших настороженное и даже враждебное отношение к пьесе Чехова прогрессивно настроенных кругов: «Я помню, как много писали и говорили о некоторых беспечных выражениях Иванова, например, о фразе: „Друг мой, послушайте моего совета: не женитесь ни на еврейках, ни на психопатках, ни на курсистках“. Правда, это говорит Иванов, но русская жизнь так болезненно чутка к некоторым наболевшим вопросам, что публика не хотела отделить автора от героя; да сказать правду, в „Иванове“ не было той непосредственности и беззаботной объективности, какая сквозила в прежних произведениях Чехова. Драма русской жизни захватывала в свой широкий водоворот вышедшего на ее арену писателя: в его произведении чувствовалось невольное веяние какой-то тенденции, чувствовалось, что автор на что-то нападает и что-то защищает, и спор шел о том, что именно он защищает и на что нападает» (Чехов в воспоминаниях, стр. 143).
Пресса реакционно-охранительного направления (газеты «Гражданин», «Московские ведомости») встретила пьесу Чехова резко враждебно, объявила ее «клеветой», «карикатурой» на действительную жизнь. Дворянско-буржуазные либеральные критики разных течений (Суворин, Р. И. Сементковский, П. П. Перцов), напротив, всячески возвышали, идеализировали Иванова, видели в нем жертву пошлой среды, уставшего бойца, героя «малых дел».
Почти все рецензенты отмечали очевидные литературные достоинства «Иванова»: отсутствие в пьесе избитых сценических приемов, шаблонных положений, ее непохожесть на трафаретные образцы современной драматургии, на драматические поделки В. А. Крылова, П. М. Невежина, Суворина. Однако, оставаясь в пределах традиционных представлений о драматической форме, они были далеки от истинного понимания драматургического новаторства пьесы Чехова.
Д. М. Городецкий, встретивший Чехова в Ялте летом 1889 г., вспоминал потом, что в публике тогда много говорили об «Иванове» и «Медведе». Но если «Медведь» был «предметом восторгов и не сходил в столицах и провинции с афиш», то «Иванов» был лишь «предметом любопытства и споров». По свидетельству мемуариста, Чехов в то время «очень интересовался „Ивановым“ и часто возвращался к разговорам на эту тому. Неуспех, постигший в общем итоге пьесу, рядом с признанием ее литературности и с любопытством, возбужденным ее новыми приемами, объяснялся, по мнению Чехова, привычкой к устарелым формам» (Д. Городецкий. Между «Медведем» и «Лешим». Из воспоминаний о Чехове. – «Биржевые ведомости», 1904, 18 июля, № 364).