Пьесы. Интермедии. Письма. Документы. Воспоминания современников
Шрифт:
У Николая Робертовича было худощавое скуластое лицо с внимательными и строгими черными глазами, густая черная шевелюра, причесанная на пробор и начинающая седеть. Говорил он слегка заикаясь, тихим и ровным голосом. Так же невозмутимо, не повышая голоса, он изредка острил, и каждая его острота или шутка была неожиданна по мысли и афористична.
Впервые придя к Николаю Робертовичу для совместной работы, я отчаянно робел и изо всех сил старался понравиться моему великому соавтору. Он, посмеиваясь, наблюдал за мной.
— Начнем, пожалуй, — предложил
— Есть, — ответил я и, перебивая сам себя, начал бодро выкладывать целую обойму замыслов и идей.
Николай Робертович, не сводя с меня внимательных черных глаз, слушал, а я продолжал сыпать предложения.
— Стоп, стоп! — остановил меня Эрдман. — Пожалуйста, не фонтанируйте! Я еще и пятой доли придуманного вами не успел не то что обдумать, но даже осознать.
Я перестал «фонтанировать», а Николай Робертович задумался, стряхивая пепел сигареты в пепельницу. Молчали мы минут десять, и это молчание было для меня пугающим и тягостным.
«Наболтал бог знает чего, сейчас он все разделает под орех!» — невесело думал я, стараясь не смотреть на Эрдмана. Но он неожиданно улыбнулся — а улыбался он не так уж часто — и проговорил:
— А если вот эту вашу идейку повернуть вокруг оси?
— Как — вокруг оси?
— На сто восемьдесят градусов, — пояснил Николай Робертович и рассказал предложенную мною интермедию так, что я ее едва узнал.
— Нравится? — спросил он.
— Очень.
— Тогда я позволю себе открыть вам одну тайну. Только уговор, — он понизил голос, — никогда и никому ни слова. Согласны?
— Согласен, — сказал я и на всякий случай добавил: — Честное слово!
— Понимаете, я с детства ужасно, просто смертельно боюсь чистой белой бумаги.
— Что? — растерялся я.
— Боюсь бумаги. Есть такая болезнь — водобоязнь, а у меня — бумагобоязнь. Наверное, это неизлечимо. Правда, если на этой бумаге что-то написано — я боюсь ее меньше, потому что могу с написанным спорить, соглашаться или возражать. Вы меня поняли?
— Понял, — сказал я, который никогда не испытывал страха перед чистой бумагой. Скорее, наоборот, у меня чесались руки что-нибудь поскорее написать.
— Так вот, — слегка заикаясь и очень серьезно сказал Эрдман, — я очень вас прошу: напишите первый вариант. Пусть самый неудачный, а я уже вслед за вами…
Так мы и работали: я, не испытывая страха перед бумагой, писал первые варианты, Николай Робертович — неторопливо, а иногда и очень медленно — делал вторые, которые чаще всего и становились окончательными.
Убежден, что никто так бережно и заботливо не обращался со словом, как Николай Робертович, никто так долго и тщательно не полировал каждое слово, не подгонял его к соседнему, чтоб и произносилось благозвучно; и звучало красиво и выразительно.
Не случайно Эрдман, читая свои пьесы, их практически не читал по бумаге, а произносил наизусть, по памяти…
Относился Николай Робертович
— Я кто? Долгоиграющий проигрыватель.
Мне он однажды сказал так:
— Вы знаете, я очень боюсь ответственности, поэтому давайте условимся так: глава нашей фирмы — вы, а я — мелкий служащий и работаю у вас по найму.
Поэтому почти вся административная работа «нашей фирмы» лежала на мне, что облегчало жизнь «мелкому служащему, работающему по найму», не очень любившему общение с актерами и режиссерами.
Не любил, но, понимая их необходимость, посмеиваясь говорил:
— У нас должно быть железное правило, как в торговле: покупатель — в данном случае заказчик или клиент — всегда прав. И спорить с заказчиком — нехорошо. Мы написали — и в кусты, а ему с нашими текстами выходить на публику.
Это высказывание Николая Робертовича полностью перекликается с утесовским понятием «индивидуального пошива», когда актеру, выходящему на эстраду, текст должен быть удобен, как хорошо сшитый костюм.
…Вспоминая о счастливой поре совместной работы с Эрдманом, я думаю о том, как много пользы дала мне эта работа.
Если для каждого из нас работа была своеобразным университетом, то работа с Николаем Робертовичем была для меня академией. До сих пор я нередко себя проверяю по «шкале Эрдмана». Написав интермедию или рассказ, я думаю о том, как бы эту работу оценил Николай Робертович, и право же, не так часто ставлю себе оценку выше четырех, по пятибалльной системе. Да и то я, как все люди, к себе излишне снисходителен…
3. Гердт
ОТДЕЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК
Есть на свете люди — их, увы, очень мало!.. — соприкосновение с которыми изумляет отдельностью, «штучностью» суждений, строем мыслей, самим составом фразы, определениями, образностью, даже лексикой. Они чувствуют слово не в обиходном, но в корневом его значении. Ото всего этого речь их свежа, неожиданна, лишена захватанности, что ли. Они очаровывают вас редкостной характерностью. Их любят изображать пересмешники. Слышали бы вы, как «показывает» Марина Неёлова Наталью Тенякову, Ия Савина — Беллу Ахмадулину, вся Таганка — Николая Робертовича! Еще надо сказать, что люди эти инфекционны…
…В гримерном кресле «Мосфильма» сидел Эраст Гарин и наставлял парикмахера: «Хохолок — по вашей прихоти, а виски — вдребезги. Вдррребезги!» И вспомнилось, что тыщу лет назад в Театре Мейерхольда Эраст Павлович, репетируя Гулячкина в «Мандате», незаметно для себя заразился сутью самого автора и во всю свою жизнь — и человеческую, и актерскую, — к счастью, так и не отделился, вернее, не отделался от Эрдмана. Еще раз — к счастью! Прототипу оставил одно только заикание. Опять же, ни на какое другое не похожее…