Петербург
Шрифт:
– "Письмецо передайте..."
– "Как, разве Николай Аполлонович находится в особых сношениях?"
Особа прищурила глазки и прищелкнула язычком.
– "Я же думал, что все сношения с ним - через меня..."
– "А вот видите - нет..."
Кругом раздавалось:
– "Ешь, ешь, друг..."
– "Отхвати-ка мне говяжьего студню".
– "В пище истина..."
– "Что есть истина?"
– "Истина - естина..."
– "Знаю сам..."
– "Коли знаешь, так ладно: подставляй тарелку и ешь..."
Темно-желтая пара Липпанченки напомнила
– "Прислушайтесь к шуму..."
– "Да, изрядно шумят".
– "Звук шума на "и", но слышится "Ы"..."
Липпанченко, осовелый, погрузился в какую-то думу.
– "В звуке "ы" слышится что-то тупое и склизкое... Или я ошибаюсь?.."
– "Нет, нет: нисколько", - не слушая, Липпанченко пробурчал и на миг оторвался от выкладок своей мысли...
– "Все слова на еры тривиальны до безобразия: не то "и"; "и-и-и" голубой небосвод, мысль, кристалл; звук и-и-и вызывает во мне представление о загнутом клюве орлином; а слова на "еры" тривиальны; например: слово рыба; послушайте: р-ы-ы-ы-ба, то есть нечто с холодною кровью... И опять-таки м-ы-ы-ло: нечто склизкое; глыбы - бесформенное: тыл - место дебошей..."
Незнакомец мой прервал свою речь: Липпанченко сидел перед ним бесформенной глыбою; и дым от его папиросы осклизло обмыливал атмосферу: сидел Липпанченко в облаке; незнакомец мой на него посмотрел и подумал "тьфу, гадость - татарщина"... Перед ним сидело просто какое-то "Ы"...
С соседнего столика кто-то, икая, воскликнул:
– "Ерыкало ты, ерыкало!..."
– "Извините, Липпанченко: вы не монгол?"
– "Почему такой странный вопрос?.."
– "Так, мне показалось..."
– "Во всех русских ведь течет монгольская кровь..."
А к соседнему столику привалило толстое пузо; и с соседнего столика поднялось пузо навстречу...
– "Быкобойцу Анофриеву!.."
– "Почтение!"
– "Быкобойцу городских боен... Присаживайтесь..."
– "Половой!.."
– "Ну, как у вас?.."
– "Половой: поставь-ка "Сон Негра"..."27
И трубы машины мычали во здравие быкобойца, как бык под ножом быкобойца.
КАКОЙ ТАКОЙ КОСТЮМЕР?
Помещение Николая Аполлоновича состояло из комнат: спальни, рабочего кабинета, приемной.
Спальня: спальню огромная занимала кровать; красное, атласное одеяло ее покрывало - с кружевными накидками на пышно взбитых подушках.
Кабинет был уставлен дубовыми полками, туго набитыми книгами, пред которыми на медных колечках легко скользил шелк; заботливая рука то вовсе могла скрыть от взора содержимое полочек, то, наоборот, обнаружить ряды черных кожаных корешков, испещренных надписями: "Кант".28
Кабинетная мебель была темно-зеленой обивки; и прекрасен был бюст... разумеется, Канта же.
Два уже года Николай Аполлонович не поднимался раньше полудня. Два с половиною ж года пред тем пробуждался он ранее: пробуждался в девять часов, в половине десятого появляясь в мундире, застегнутом наглухо, для семейного распивания кофея.
Два с половиною года назад Николай Аполлоно-вич не расхаживал по дому в бухарском халате; ермолка не украшала его восточную гостиную комнату; два с половиною года назад Анна Петровна, мать Николая Аполлоновича и супруга Аполлона Апол-лоновича, окончательно покинула семейный очаг, вдохновленная итальянским артистом; после же бегства с артистом на паркетах домашнего остывающего очага Николай Аполлонович появился в бухарском халате: ежедневные встречи папаши с сынком за утренним кофеем как-то сами собою пресеклись. Кофе Николаю Аполлоновичу подавалось в постель.
И значительно ранее сына изволил откушивать кофе Аполлон Аполлонович.
Встречи папаши с сынком происходили лишь за обедом; да и то: на краткое время; между тем с утра на Николае Аполлоновиче стал появляться халат; завелись татарские туфельки, опушенные мехом; на голове же появилась ермолка.
И блестящий молодой человек превратился в восточного человека.
Николай Аполлонович только что получил письмо; письмо с незнакомым почерком: какие-то жалкие вирши с любовно-революционным оттенком и с разительной подписью: "Пламенеющая душа". Желая для точности ознакомиться с содержанием виршей, Николай Аполлонович беспомощно заметался по комнате, разыскивая очки, перебирая книги, перья, ручки и прочие безделушки и бормоча сам с собою:
"А-а... Где же очки?.."
– "Черт возьми..."
– "Потерял?"
– "Скажите, пожалуйста".
– "А?.."
Николай Аполлонович, так же как и Аполлон Аполлонович, сам с собой разговаривал.
Движения его были стремительны, как движения его высокопревосходительного папаши; так же, как и Аполлон Аполлонович, отличался он невзрачным росточком, беспокойным взглядом беспрестанно улыбавшегося лица; когда же он погружался в серьезное созерцание чего бы то ни было, то взгляд этот медленно окаменевал: сухо, четко и холодно выступали линии совершенно белого его лика, подобного иконописному, поражая особого рода благородством аристократизма: благородство в лице выявлял заметным образом лоб - точеный, с надутыми жилками: быстрая пульсация этих жилок явственно отмечала на лбу преждевременный склероз.
Синеватые жилки совпали с синевою вокруг громадных, будто бы подведенных глаз какого-то темно-василькового цвета (лишь в минуты волнений черными становились глаза от расширенности зрачков).
Николай Аполлонович был перед нами в татарской ермолке; но сними он ее, - предстала бы шапка белольняных волос, смягчая холодную эту, почти суровую внешность с напечатленным упрямством; трудно было встретить волосы такого оттенка у взрослого человека; часто встречается этот редкий для взрослого оттенок у крестьянских младенцев - особенно в Белоруссии.