Петербургская повесть
Шрифт:
Так писала статс-секретарю Лонгинову начальница института.
Высочайшее соизволение было исходатайствовано. Воспоследовала резолюция: «Ее императорское величество, соизволяя на сие представление, повелевает допустить г. Гоголя к преподаванию. 9 февр. 1831 г.»
Гоголь был в восторге. Наконец-то он избавится от сидения в департаменте, обретет досуг для писания и работу по душе. «Главное, что имею гораздо более свободного времени: вместо мучительного сидения по целым утрам, вместо 42-х часов в неделю, я занимаю теперь 6, между тем как жалованье даже немного более; вместо глупой, бестолковой работы, которой ничтожность я всегда ненавидел, занятия мои теперь составляют
Ободренный успехом «Бисаврюка» и отрывков, помещенных в «Литературной газете», Гоголь с увлечением писал свои украинские повести. И надеялся на успех.
В начале марта он начал обучать истории воспитанниц Патриотического института.
Патриотический институт помещался на 10-й линии Васильевского острова у Большого проспекта.
Прежде чем приступить к занятиям, Гоголь удостоился беседы начальницы Луизы Федоровны фон Вистингаузен. И эта маленькая горбатая старушка, несколько смущенная взбитым коком, пестрым галстуком и молодостью нового учителя, принялась ему внушать, сколь важны его обязанности. От нее узнал Гоголь массу полезных сведений, как-то: Патриотический институт был основан несколькими знатными дамами в 1817 году. Это училище имело целью в своем начале призрение сирот, оставшихся от отцов, погибших в Отечественную войну 1812 года. Впоследствии в институт стали принимать дочерей всех офицеров, которые в войне участвовали. Отданные сюда с малолетства благородные девицы получают тщательное воспитание. Ангел-хранитель сего заведения — императрица Александра Федоровна. Она осчастливливает воспитанниц частыми посещениями, любит кушать вместе с ними институтский перловый суп и капустный соус, наблюдать за играми и даже однажды, во время вышивания, села на место отсутствующей девицы и собственноручно вышила в ее узоре листочек…
Уроки Гоголя бывали два раза в неделю. Он с большим старанием готовился к ним. Ему хотелось овладеть вниманием этих девочек в одинаковых унылых платьях, хотелось, чтобы глаза их, выражающие одно лишь любопытство при виде нового учителя, загорелись интересом.
Детей увлекает все яркое, красочное. Грош цена учителю, будь он учен, как Аристотель, если слог его вял и сух. Сколько скучных уроков сам он высидел в Нежине. Сколько раз его фамилия появлялась в списках наказанных: «Оставлен за то, что занимался игрушками во время класса священника», «За дерзкие слова стоял в углу».
Многое, очень многое зависит от учителя…
И, идя на занятия, Гоголь думал: «Леность и непонятливость воспитанника обращаются в вину педагога и суть только вывески его собственного нерадения; он не умел, он не хотел овладеть вниманием своих юных слушателей; он заставил их с отвращением принимать горькие свои пилюли».
Чтобы помочь Гоголю выбиться из нужды, Плетнев раздобыл ему еще и уроки в домах статс-секретаря Лонгинова и генерала
Гоголь подружился с десятилетней Машей Балабиной и ее матерью Варварой Осиповной. Подружился он и с мальчиками Лонгиновыми, старшему из которых было тринадцать, а младшему девять лет.
Детям нравилось, что Николай Васильевич не похож на других учителей, — добродушен, насмешлив, невзыскателен.
Мальчикам Лонгиновым его представили как учителя русского языка, а он на первом же уроке заговорил о другом: о трех царствах природы, о естественной истории. На следующих уроках речь пошла о географии, затем об истории.
— Когда же начнем мы, Николай Васильевич, уроки русского языка?
— На что вам это, господа? — усмехнулся Гоголь. — В русском языке главное дело уметь ставить «ять» и «е». А это вы и так знаете, как видно из ваших тетрадей. Просматривая их, я иногда найду случай заметить вам кое-что. А выучить писать увлекательно никто не может. Это дается природой.
И все же Гоголь следил за их речью — он терпеть не мог стертых, избитых выражений.
— Кто это вас научил так говорить? — возмущался он.
«Гоголь скоро сделался в нашем доме очень близким человеком, — вспоминал Михаил Лонгинов, младший из его учеников. — В дни уроков своих он часто у нас обедал и выбирал обыкновенно за столом место поближе к нам, детям, потешаясь и нашею болтовней и сам предаваясь своей веселости. Рассказы его бывали уморительны; как теперь помню комизм, с которым он передавал, например, городские слухи и толки о танцующих стульях в каком-то доме Конюшенной улицы, бывшие тогда во всем разгаре».
Россказни о «танцующих стульях» занимали весь Петербург. Тех, кто поумнее, — смешили, других, веривших всякому вздору, — пугали. Пушкин записал в своем дневнике: «В городе говорят о странном происшествии. В одном из домов, принадлежащих ведомству придворной конюшни, мебели вздумали двигаться и прыгать; дело пошло по начальству. Кн. В. Долгорукий нарядил следствие. Один из чиновников призвал попа, но во время молебна стулья и столы не хотели стоять смирно. Об этом идут разные толки. N. сказал, что мебель придворная и просится в Аничков».
Гоголь пленил не только своих учеников. Мать мальчиков Лонгиновых отличала молодого учителя и охотно беседовала с ним.
Гоголю льстило ее внимание. «Более всего удивлялся я уму здешних знатных дам (лестным для меня дружеством некоторых мне удалось пользоваться), — рассказывал Гоголь Марии Ивановне. — Они, можно сказать, еще вдвое образованнее мужей своих».
Как ему удалось подружиться со знатными дамами, Гоголь умолчал. Он знал, что, по разумению полтавских помещиков, занятие учителя для дворянина зазорно. Для них домашний учитель — это сбежавший семинарист, «убоявшийся бездны премудрости», которого даже небогатый панок может нанять за сто рублей в год.
«Я думаю, — писал Гоголь уехавшему из Петербурга Данилевскому, — нами обоими не слишком довольны дома — мною, что вместо министра сделался учителем, тобою, что из фельдмаршала попал в юнкера».
Сам же Гоголь не роптал на судьбу. Утраченное на первых порах душевное равновесие вновь вернулось к нему. Теперь он благословлял выпавшие на его долю испытания и неудачи — эту жизненную школу. «Ни на какие драгоценности в мире не променял бы их. Чего не изведал я в то короткое время? Иному во всю жизнь не случалось иметь такого разнообразия. Время это было для меня наилучшим воспитанием, какого, я думаю, редкий царь мог иметь. Зато какая теперь тишина в моем сердце! Какая неуклонная твердость и мужество в душе моей».