Петкана
Шрифт:
Я тоже веровала. И произошло чудо.
В тот миг, когда рука идущего впереди толпы мужчины коснулась груди обезумевшей от страха девушки, неожиданно — словно по команде — зазвонили колокола всех цареградских церквей. Но что это был за звон! Оглушительный и прерывистый, словно надрывные стоны и рыдания. Он обрушился на нас ледяной свинцовой тяжестью. Так, что пресеклось дыхание и окаменело каждое слово и всякое движение.
Быть может, хотя бы немногие из внезапно присмиревшей толпы взглянули в этот момент на себя самих внутренним взором. И вопросили мысленно, каким же взглядом должно тогда взирать на них Всевидящее Око Божие. Ибо едва стих колокольный звон, как они начали медленно расходиться. Обезволенные и обессиленные. Сломленные
Девушка тоже тронулась с места. Я пошла за ней следом. Мы вместе обошли развалины. Она хотела унести с собой последнюю память о разоренном доме. Я искала раненых. Вдруг кому-то удалось выжить и сейчас он нуждается в помощи? Но живых не было. Только трупы. Только мертвые тела. Мертвецы.
«Это моя сестра... О ней никто не молился, — указала она на одно из тел, — я их видела... но не могла превозмочь страха... Кто-то из них вспомнил о старом римском поверье, запрещающем убивать девственницу. Поэтому, чтобы Бог не покарал их, они ее сперва обесчестили. .. А ей было всего десять лет...»
Девочка лежала на полу. Одежда на ней была разодрана до пупа, окаменевшие ноги — страшно и неестественно раздвинуты. На хрупких руках зияли ножевые раны — как будто насильники клинками пригвоздили ее к земле, лишив последней возможности сопротивляться. Только лицо ее (я навсегда запомнила его) не было обезображено; но в глазах и после смерти отражался ужас перед злобными мучителями.
«О ней никто не молился... Даже я... Завтра же я отправлюсь в Палестину... чтобы в какой-нибудь обители молиться о тех чадах Божиих, коих все позабыли. Так, как ты сегодня молилась за меня... Я знаю: твоя молитва меня спасла...»
В ту ночь я не сомкнула глаз. Мое бдение продолжалось до рассвета. На окровавленных коленях. С болью, что ни на минуту не стихала во всем теле. И с такою же болью — в душе моей. И я не знаю, какая из них была сильнее.
«Дети единого града, одной земли. Твои чада, Господи! Откуда же такая ненависть друг к другу? Убивать людей ради власти и во славу таких же бренных созданий, как и они сами! Убивать убогих и слабых, часто всего лишь случайных свидетелей сих жестоких политических игрищ! За что, Господи?» — вопрошала я.
Но Господь молчал. Или же я не слышала Его.
И я взывала к Богу вновь и вновь. И молилась за всех, о ком некому помолиться. И за тех, кто не желает молиться за себя. И за тех, кто ищет Творца на ложных путях. И оплакивала тех, о ком никто не прольет слез.
На следующий день, в праздник Нерукотворной иконы Господа нашего Иисуса Христа, Фока вступил во град. «Торжественно», как отметил один современник. «Верхом на коне, в великолепных царских одеждах, проехал он через Золотые ворота, приветствуемый восторженными криками всех жителей, прославляющих его как спасителя веры и отечества». «Империя ждет императора Никифора!» — возбужденно восклицала толпа. «Придворные ожидают своего базилевса! Армия ждет Никифора! Народ ждет государя! Военные, вельможи, сенат и народ желают лишь одного! Господи, услыши нас! Да здравствует император Никифор!» И вот Никифор взошел через Мезею на Константинов форум, где истово молился в Храме Пресвятой Богородицы, а затем, пешком, сопровождаемый крестным ходом, со святым крестом во главе процессии, переступил порог Святой Софии, где его уже ожидал патриарх Полиевкт. С восковой свечой в руке Никифор пал ниц пред алтарем. И Полиевкт торжественно увенчал его царской короной. И тогда — уже как император — Фока вошел в Священную палату.
А там, в женских покоях, еще с языческих времен именуемых гинекеем, ждала его та, ради кого он и затеял сию жестокую брань, — прекрасная царица Феофано.
Я тоже смотрела на вступление Фоки в город. Но не приветствовала его вместе с толпою. Мне было страшно. Из-за недавнего зла. А еще больше — оттого, что оно так быстро было предано забвению. «Вчерашние убийцы возносят хвалу императору. И сами вкушают славу, словно они герои. А те, кто потерял средь страшной резни родных и близких, в ужасе прячут от людей свое горе и делают вид, что не имеют ничего общего с несчастными жертвами. И это ради них Бог дал испить чашу страдания и крестных мук Своему Единородному Сыну? Неужели Христос пострадал за этих людей? И как мне жить с ними?» — спрашивала я себя.
И снова Он явился мне Утешителем. Я вспомнила, как Он безмерно скорбел и проливал Свои дивные слезы страдания в саду Гефсиманском, оплакивая несчастных людей, рабствующих греху, демонам и смерти. Вспомнила, как простил Он тех, кто Его жизнью выкупал жизнь грабителя и вора иерусалимского. Ибо знал, что народ подобен стаду без пастыря. Знал цену заблуждению и горю людскому. И мне ли, грешной и слабой, осуждать других?
«Покайся!» — призывал Креститель.
«Покайся за все, что ты сотворила. Особенно же — за то, чего ты не совершала. За других. Во славу имени Господня», — так говорила я себе. И ко всем своим молитвам, коими начинала и заканчивала, а иногда и полностью заполняла день, неизменно добавляла молитву о тех, кто не ведает, что творит. Кому собственное рабство или неволя его злодеяний кажется счастьем.
«Омой грехи свои, а не только лицо», — гласила надпись на мраморной плите в Храме Святой Софии.
О, как потрясли меня сии глаголы истины! Потрясли до глубины души, проникнув во все поры естества моего. Они напомнили мне, что христианская вера требует душевной чистоты, чистоты сердца и ума. А также о том, что путь спасения есть путь долгий и многотрудный. Путь, на котором все отложения нечистоты и грязи смываются слезами истинного покаяния.
«Злая мысль также есть грех, — думала я, — она семя и корень греха. Ибо нет греховных слов и дел без греховных помыслов».
Я умоляла Господа очистить мой ум и сердце, дабы все совершенное и несовершенное мною было чисто. Дабы я могла спасти собственную душу.
Я знала: грех — это не только убийство. Кража. Прелюбодеяние. Или же богохульство. Грех — это зависть. Злоба. Осуждение ближних. «Не видите бревна в собственном глазу, зато видите сучок в оке брата своего», — говорил Спаситель. Он учил нас не осуждать чужие грехи, но при этом быть беспощадными судьями собственных грехов. Ведь люди легко и охотно осуждают всех, кроме самих себя. И не считают это за прегрешение. Сколько раз слышала я нелестные отзывы о других и от мужчин, и от женщин. Они судили и выносили приговор заочно, так что у «осужденных» не было ни малейшей возможности возразить им. И так рассуждали они, едва успев покинуть храм Божий, прямо перед церковными вратами. А порою — даже в самом храме! Вели нечистые речи о родственниках и соседях. О тех, чьими друзьями привыкли называться и кого именовали своими друзьями. Нередко — и о самой императрице Феофано. О, как они ее только ни чернили, взирая на нее со злобой и не умея разглядеть, среди прочего, и то доброе, что обитало в ней.
«Ты же только что очистила свое сердце молитвой. Зачем же вновь допускаешь в него нечистоту, хуля ближних?» — не раз порывалась я укорить иную из этих женщин. Но тотчас спохватывалась, понимая, что, осуждая ее, сама совершаю грех. И молила Всевышнего простить мне невольные помыслы. И очистить меня.
«Истину глаголют святые апостолы, предупреждающие: думающий, что стоит твердо, пусть остережется, как бы не упасть, — шептала я, — сии святые мужи знали хрупкую и нестойкую душу людскую. Видели немощь естества человеческого. Едва выбравшись из греховного болота, люди вновь оступаются и увязают в трясине. Борют их новые искушения и новые страсти: зависть, гордыня, тайные желания».