Петр Первый
Шрифт:
— Одно это, страдалец, — проговорил Овдоким тихо, явственно.
Кузьма Жемов пристал к Овдокимовой шайке. Купили ему на толчке валенки, армячишко. Стали теперь ходить по Москве вчетвером, — на базары, к торговым баням, в тесные переулки Китай-города. Иуда воровал по карманам. Цыгана научили закатывать зрачок, чтобы глазное яблоко страшно вылезало из век, и петь Лазаря. Кузьме надевали на шею веревку, и Овдоким водил его как безумного и трясучего: «А вот сумасшедшему на пропитание, — с дороги, с дороги, с дороги, касатики, а то как бы не кинулся…» Набирали за день на пропитание, а когда и на штоф.
Труда было много, а страха еще более, потому
— Не пора ли, ребятушки, собираться в дорожку… Жалеть нам здесь некого… Дайте только бугоркам провянуть. Пойдем на волю…
Иуда заспорил было:
— Малым количеством, без оружия, в лесах погибнем с голоду…
— А мы, — сказал Овдоким, — перед отшествием на злое дело решимся… (Со страхом посмотрели на него.) Что надо — все добудем… Мук наших один грех не превысит… А превысит, — ну, что ж: значит, и в писании справедливости нет… Не трепещите, голуби мои, все возьму на себя.
С весны началось, — коту смех, а мышам слезы. Объявлена была война двух королей: польского и короля стольного града Прешпурга. К прешпургскому королю отходили потешные, Бутырский и Лефортов полки, к польскому — лучшие части стрелецких — Стремянного, Сухарева, Цыклера, Кровкова, Нечаева, Дурова, Нормацкого, Рязанова. Королем прешпургским посажен Федор Юрьевич Ромодановский, он же Фридрихус, польским — Иван Иванович Бутурлин, муж пьяный, злорадный и мздоимливый, но на забавы и шумство проворный. Стольным городом ему определен Сокольничий двор на Семеновском поле.
Вначале думали, все это — прежние Петровы шутки. Но что ни день — указ, один беспокойнее другого. Бояре, окольничие и стольники расписывались в дворовые чины к обоим королям. Петр начинал играть неприлично. Многие из бояр огорчились: в родовых записях такого еще не бывало, чтобы с чинами шутить… Ходили к царице Наталье Кирилловне и осторожно жаловались на сынка. Она разводила пухлыми руками, ничего не понимала. Лев Кириллович с досадой говорил: «А мы что можем поделать, — прислан указ от великого государя, с печатями… Поезжайте к нему сами, просите отменить…» К Петру ехать поостереглись. Думали, так как-нибудь обойдется… Но с Петром не обходилось. Кое к кому из бояр нежданно вломились во дворы солдаты, силой велели одеться по-дворцовому, увезли в Преображенское на шутовскую службу… У старого князя Приимкова-Ростовского отнялись ноги. Иные пробовали сказаться больными, — не помогло. Скрыться некуда. Пришлось ехать на срам и стыд…
В Прешпурге, — издалека виднелись восьмиугольные бревенчатые его башни, дерновые раскаты, уставленные пушками, белые палатки вокруг, — с ума можно было сойти русскому человеку. Как сон какой-то нелепый — игра не игра, и все будто вправду. В размалеванной палате, на золоченом троне под малиновым шатром сидит развалясь король Фридрихус; на башке — медная корона, белый атласный кафтан усажен звездами, поверх — мантия на заячьем меху, на ботфортах — гремучие шпоры, в зубах — табачная трубка… Без всяких шуток сверкает глазами. А вглядишься — Федор Юрьевич. Плюнуть бы, — нельзя. Думный дворянин Зиновьев от отвращения так-то плюнул, — в тот же день и повезли его на мужицкой телеге в ссылку, лишив чести… Наталье Кирилловне самой пришлось ехать в Преображенское,
А царь Петр, — тут уже руками только развести, — совсем без чина — в солдатском кафтане. Подходя к трону Фридрихуса, склоняет колено, и адский этот король, если случится, на него кричит „как на простого. Бояре и окольничие сидят — думают в шутовской палате, принимают послов, приговаривают прешпургские указы, горя со стыда… А по ночам — пир и пьянство во дворце у Лефорта, где главенствует второй, ночной владыка, — богопротивный, на кого взглянуть-то зазорно, мужик Микитка Зотов, всешутейший князь-папа кукуйский.
Затем, — должно быть, уж для полнейшего разорения, по наговору иноземцев проклятых, — пригнали из Москвы с тысячу дьяков и подьячих, взяли их из приказов, кто помоложе, вооружили, посадили на коней, обучали военному делу без пощады. Фридрихус в Думе сказал:
— Скоро до всех доберемся… Не долго тараканам по щелям сидеть. Все поедят у нас солдатской каши…
Петр, стоявший у дверей (садиться при короле не смел), громко засмеялся на эти слова. Фридрихус бешено топнул на него шпорой — царь прикрыл рот… Плакать тут надо было, все грехи свои помянув, с молитвой, сообща, пасть царю в ноги: «Руби нам головы, мучай, зверствуй, если не можешь без потехи… Но ты, наследник византийских императоров, в какую бездну влечешь землю российскую… Да уж не тень ли антихриста за плечом твоим?..» Так вот же, — духу не хватило, не смогли сказать.
Такой же двор был и у польского короля, Ваньки Бутурлина, в Семеновском. Но там хоть не нужно было ломаться, служба спокойная: бояре и окольничие, сидя в потешной думе вдоль стен на лавках, зевали в рукава, покуда сумерки не засинеют в окошечках, потом ехали в Москву ночевать. Король, Ванька Каин, по злобе и озорству пытался было заставить всех говорить по-польски, но преломить боярского упрямства не смог, да и самому играть с ними надоело, — оставил их дремать, как хотят.
Не успели обвыкнуться — новая ломка: едва только зеленой дымкой покрылись леса, — Бутурлин послал к королю Фридрихусу посла объявлять войну и с полками, обозами и боярами двинулся к Прешпургу. Стрельцы шли в поход злые, — время было севу, дорог каждый день, а тут черт надоумил царя забавляться.
Осаду приказано было вести по всем правилам, — копать шанцы и апроши, вести подкопы, ходить на приступ. Забава получалась не легкая. Пороха не жалели. Палили из мортир глиняными горшками, взрывавшимися, как бомбы. Из крепости лили грязь и воду с дерьмом, пихались шестами с горящей на конце паклей, рубились тупыми саблями. Обжигали морды, вышибали глаза, ломали кости. Денег это стоило немногим меньше, чем настоящая война. И так длилось неделями, — всю весну. В передышках оба короля пировали с Петром и его амантами.
Проходило лето. Бутурлин, не взяв Прешпурга, ушел верст за тридцать в лес и там окопался лагерем. Фридрихус, в свой черед, стал его воевать. Стрельцы, обозленные от такой жизни, дрались не на шутку. Убитых считали уже десятками. Генералу Гордону разбило голову горшком из мортиры — едва отлежался. Петру спалило лицо и брови, и он ходил облепленный пластырями. Половина войска мучилась кровавыми поносами. И лишь когда сожжен был весь порох, поломано оружие, солдаты и стрельцы износились до лохмотьев, когда в лагерь приехал Лев Кириллович с письмом от старой царицы и со слезами умолял не тянуть больше денег, ибо казна и без того пуста, — только тогда Петр угомонился, и короли приказали войскам идти по слободам.