Петр Великий (Том 1)
Шрифт:
— Возьми и подай в Преображенском князю-кесарю моему, Федору Юрьевичу [291] . Он вас рассудит с матерью. Что я мог, то сделал для тебя. Ступай!
И вышел совсем повеселевший Алексей. От царя прямо к Кикину полетел. На самом на пороге кикинских палат толкнул он неосторожно молодого офицера.
— Как смел ты забыться до того, что не только честь не отдал мне, как офицеру, а ещё толкаешься?! — гневно крикнул на Алексея обидевшийся офицер. — Я тебя, бездельника, под арест сейчас!
291
…князю-кесарю моему, Федору Юрьевичу…— Возникновение игры в князя-кесаря совпадает по времени с игрой в князя-папу и всепьянейший собор. Но в игре в князя-кесаря принимали участие ближайшие друзья Петра, его «компания». Князем-кесарем был назначен Ромодановский Федор Юрьевич. Титул князя-кесаря был потом
Алексей молчал, а офицер все больше кипятился. На крик вышел сам хозяин Александр Васильевич и, узнав, в чём дело, принял на себя роль примирителя.
— Не погневись, Вилим Иваныч! — кротко говорил он генерал-адъютанту Монсу. — Это он ненароком… Балакирев ко мне шёл, и, вероятно, приём у государя погрузил его в думу; так что он, не думая нарушить устава, провинился, толкнувши твоё офицерство.
При слове «Балакирев» Вилим Иванович несколько опешил и после короткого молчания сказал, что он готов извинить неучтивость сержанта за то, что он приезжий из глуши.
А Алексей Балакирев чувствовал себя совсем не в таком настроении, чтобы легко забыть, как он думал, несправедливую придирку к себе того мерзавца Вильки, по милости которого прошколили его в ссылке полтора десятка лет. От вскипевшей злости он не мог говорить, но глаза его показывали гнев, готовый перейти все границы благоразумия.
Глядя на обидчика-сержанта, Монс чувствовал себя тоже далеко не спокойно, замечая, что он готов на многое решиться, если протянется ещё эта сцена, и сам поспешил уйти, не оглядываясь.
После ухода его Кикин насилу успокоил Балакирева, гнев которого разразился в угрозе:
— Ну! будь что будет… а Вильку этого, что мне при всякой встрече пакости чинит, я больше сносить не могу… Стану же и я его допекать чем придётся… А уж доеду когда-нибудь!
И при этих словах от бешенства черты лица обиженного искривились неестественно и губы задрожали как в лихорадке.
«Доехать», казалось, теперь случая не могло подыскаться. Это не успокаивало, однако, злопамятство Алексея. Он, может быть, и прежде имел в душе зачатки этих злых чувств, но пребывание в Азове развило их, конечно, ещё больше. Злопамятство ведь, а не что иное, подсказало и просьбу Алексея у царя: дать суд с матерью ему у князя-кесаря.
Мать вызвали в Москву и держали её там до окончания дела. Ваня, предоставленный самому себе, казалось, совсем забыт был бабушкою, редко к нему писавшей, еженедельно ожидавшей отпуска. А разбор протягивали да оттягивали, обещая скорое разрешение при каждом спросе. Из недель составлялись месяцы. Из месяцев сложился год, и другой, и третий почти на исходе.
Царское решение и особенно милостивое обращение в страшную ночь наводнения делали Ивана Балакирева в его собственных глазах не простым рядовым, назначенным век тянуть лямку без выслуги, как целые тысячи дворян малограмотных или совсем безграмотных. Назначение в Невский полк было в своём роде уже милостью. Полк этот, нёсший нетяжелую сравнительно гарнизонную службу в Петропавловской крепости, оставлен был бессменно в Петербурге. Солдаты-однополчане застроили четыре слободы, названные по имени бывшего полковника Колтовскими. Досугу у солдат Невского полка было много, и молодой дворянин — а их в полку приходилось две трети, — буде учиться бы пожелал, имел к тому полную возможность. Живя же близко на Городском острове, можно было найти учителей и кроме того шведа, у которого в месяц, предшествующий смотру, наш Ванюша чуть было не прошёл тройное правило, не зная сложения. Какой бы толк мог выйти из молодца, если, напрягая только слух и ум при опросах да объяснениях старшим ученикам, успел он схватить составление уравнении.
Взрослые дворяне учились у шведа почти все, не только солдаты Невского полка, но в досужное время и подьячие. Из выучившихся у шведа года через два всех царь выбрал и послал в Кенигсберг: у немцев праву учиться. Иван Балакирев был малый живой, как мы знаем, и с таким толковым умом, что, к примеру сказать, с его бы прилежностью легко он мог всю науку перенять и офицерство заслужить почти шутя. А там и в чины прошёл бы без задержки, да, на беду его, последовал отъезд бабушки: Лукерью Демьяновну потребовал князь-кесарь в Преображенское. А без неё у внука завелось товарищество. На первых порах без бабушки, вызванной в Москву для разбора претензии сына, загрустил Ванюшка не на шутку, оставшись как перст на чужой стороне. С тоски ему и в школе у шведа не сиделось; чтобы размыкать горе, пустился он с тоски шляться по городским улицам. Прогулки такие понравились. Случилось же так, что его службе учить отдали дядьке Семёну Агафонову. А этот Семён был малый на все руки: хозяйку посылал в ряды оладьями и трешневиками торговать, а на дому съестное на продажу готовил. Одиноких же да исправных солдатиков-дворян, что под началом у него были, он просто к себе на постой поставил, из найма. С соизволения начальства продовольствовал он их, разумеется, как умел. Ну, постояльцам его было, понятно, и вольготней, чем другим у прочих дядек. Агафонов поучит их дома часа три с утра, не больше. Да и учтиво, просто сказать, батога в руки не берет; а потом и шабаш на целый день. Балакирева Ивана первого
— Изволь, сударик, и так можно; после обеда, как парни выспятся, около вечерен вас поучу; все едино — ученье! На дворе можно и за сумерки прихватить, с мушкетцем… Да все это, братец, — говорил он, — олухам только в диковину аль за премудрость невесть какую кажется. А человеку со смыслом как команды не упомнить? Али как мушкетец не обыкнуть откидывать? Ей-Богу! недели в две, коли каждый день со всяким проделать раз по тридцать, всенепременно откинешь исправно. Сама рука уж ходить приучится, так что любо, да два! Стрелять вот, нацеливаться — потрудней; да и тут сноровка одна, коли бельмы не слепы да не косят!
Мудрено действительно не согласиться с таким логическим заключением знатока, каким был дядя Семён, не забивавший в голову своим ученикам такого тумана, как аракчеевские офицеры перед французом [292] . Они вместо того чтобы растолковать, неумелому норовили прямо в зубы. Сами же зачастую в толк не брали, для чего не учить, а мучить так людей, с позволения сказать, их послали набольшие. А толк больше всего требовался при петровских порядках, и артикул военный не казался тарабарской грамотой, а необходимым знанием, чтобы в бою неприятеля бить, а себя и своих оборонить. Гусиные шаги да вытягиванье носков ещё не ухитрялись вводить немецкие теоретики шагистики, и выправка солдатская щегольством аракчеевщины, может быть, не отличалась, да зато и не делала из человека машины, двигающейся по команде под рожок али барабан. Из солдат выходили у преобразователя люди годные не на одни полковые раскомандировки или приёмы амуниции. Они везде, куда ни пошлют, честно и разумно умели комиссию исправить и иной раз выполнить, раскинув умом-разумом, кстати и на пользу дела то, что в инструкции не писалось, да на деле нужным оказалось. Ванюша у такого учителя недели в две действительно все солдатское нянченье с мушкетом вдосталь спознал. Он после повторенного два раза испытания вовсе не стал требоваться Агафоновым каждый день, а только раз в неделю — на повторение эволюции вразбивку, и не всех по ряду, а двух либо трех приёмов на выдержку. Стрельба да нацеливанье с пыжом одним самому Балакиреву сперва даже так полюбилась, что он, как праздника, дожидаться стал четверга, когда Семён своё капральство уводил с ружьями на перевоз. Высадившись с ними за Невой, учитель практиковал их в стрельбе за гошпиталями, на Адмиралтейском острову, на пересеченье трех просек. Это было на краю Глухого Ерика, что при Екатерине II вычищен, выровнен, одет в гранитную оболочку набережных и назван Екатерининским каналом. Просеки эти сходились на бывшей лужайке, довольно топкой и низменной, уходившей во мхи налево; а направо от просек была травянистая прогалина. В прогалине недавно ещё видимо-невидимо было дичи всякой. Семён для упражнений учеников своих и выбрал окрестности трех просек не без разумной цели — после пыжей в стрельбе и дробинки пошли в дело. Дробь для ученья, как и порох, дядькам давались казённые от полку. А учебными зарядами, дробью могли солдаты-ученики иной раз и в птицу угодить. Расчёт на даровую дичь был не только вероятный, но несомненный. Да и сам Семён был страстный охотник и меткий стрелок; за то его и в учителя другим поставили. Поэтому для самого Семена учебные четверги были в своём роде бенефисы охоты. Балакирев научился метче других стрелять, и с дядькой завелась у него тесная дружба, ради которой всякие вольготы ему оказывались, и дальше караула он никуда не назначался. Да и в караулы приходилось ходить не часто.
292
…аракчеевские офицеры перед французом…— Намёк на жестокую муштру солдат при всесильном временщике эпохи Александра I, военном министре Аракчееве А.А. (1769-1834).
Врагов и завистников у Вани Балакирева не было, а все благоприятели скорее. Даже в полковой избе подьячие, получая подачки, готовы были сделать ему всякие одолжения. Один из них жил в доме у священника церкви Рождества Богородицы, у того самого, которому во время наводнения грозила серьёзная опасность гибели детей. К подьячему, знакомцу своему, Ваня не один раз захаживал; мельком видел и семью хозяина. Батюшка и домочадцы все уже Балакирева признали: постоялец пересказал им, за что и как Балакирев узнан был на смотру самим государем.
Случилось после этого, что раз Ваня пришёл, когда подьячего дома не было, а изо всей поповской семьи была лишь старшая поповна. Сказав, что постояльца нет, застенчивая девушка, пересилив себя, сочла себя обязанною поблагодарить своего спасителя.
— Тебе, Иван Алексеич, обязаны мы все, а я больше всех, — сказала она, опустив глаза.
— Бог да государь спасли, а я тут ни при чём, — ответил Ваня.
И глаза молодых людей встретились. И тот и другой тотчас замолчали, почувствовав странное ощущение: охоту говорить и невозможность раскрыть рот. Словно гири нависли над губами, не давая разжать их. Не одно смущение, а робость, и жар, и занявшееся дыхание тут были.