Пианисты
Шрифт:
Только зачем мне эта тишина? Мне шестнадцать лет, и я боюсь всего, что может случиться. По ночам я мечтаю слишком о многом.
Неприятно, что мечтают вообще все. О самом обычном. Я мечтаю, что в моей жизни будет много прекрасного, что у меня впереди еще куча возможностей, я только не знаю, где их искать. Я брожу бесцельно по нашему большому дому, перебираю мамины пластинки, но не в состоянии слушать музыку. Во всяком случае, мамины любимые произведения, которые отец по-прежнему слушает каждый вечер с глазами полными слез. Уж лучше играть на рояле. Когда я упражняюсь, уже одно это придает смысл моей жизни. Я могу уединяться в музыке, могу похоронить себя в деталях, барабанить по клавишам, пока не утихнет гнев, или играть Шопена, чтобы выплакаться. С каждым днем занятия в школе кажутся мне все более бессмысленными, занятия в этой дорогой школе, к которым я, по внушению отца, должен относиться серьезно, хотя бы потому, что в его
2
Выпускной экзамен на аттестат зрелости, дающий выпускникам право называться студентами и уже без экзаменов записываться в высшие учебные заведения.
Вот теперь я начинаю упражняться всерьез, по несколько часов каждый день. Я упражняюсь как будто из мести. Но за что и кому я мщу? Я думаю об этом, без конца повторяя свои упражнения, фуги и прелюдии Баха. Добровольное самоистязание. Я думаю о том, что Катрине всегда любила маму, что в этом-то и заключается трагедия, потому что мама не любила ее, дочь не нравилась ей, потому что слишком напоминала ее самое, ее собственные слабые стороны. Катрине так и не добилась маминой любви, и, может быть, именно поэтому она еще больше, чем я, хотела ее спасти. Я же, мамин любимчик, просто позволил водопаду увлечь ее.
Я сижу за старым бабушкиным роялем, черным «Бехштейном», строптивым чудищем, отреставрированным за большие деньги и выдерживающим, когда я барабаню по клавишам, словно жду от него ответа на любую причуду, что пришла мне в голову. Мне хочется отстраниться от собственной судьбы. Сосредоточиться на конкурсе. На Бахе и Дебюсси.
Отец ни о чем не подозревает, Катрине тоже. Но теперь я день за днем сижу дома, в уже мертвой комнате моего детства, и думаю, что единственная приемлемая для меня действительность — это та, которую я создам себе сам. Никто не будет выбирать за меня, во всяком случае, не отец. Детство было грустной сказкой. И мама, и отец приглашали домой своих знакомых сослуживцев. Мама — певцов, музыкантов, рабочих сцены. Отец — плотников, обойщиков, инвесторов, предпринимателей. По воскресеньям они смешивались друг с другом в нашем доме, мама с отцом выпивали, и все было возможным. Двери дома были распахнуты навстречу миру. В нем царили праздник и музыка, и в центре всего был инструмент, рояль, окруженный поющими, горланящими людьми, бокалами и бутылками. Да, это была грустная сказка, потому что на другой день она всегда кончалась похмельем и ссорой между родителями. И все-таки это была сказка, хотя мы с Катрине оба боялись того, что случится утром, когда смех стихнет и наш «Бехштейн» будет стоять черный и расстроенный, с пеплом на клавишах, покрытых слоновой костью, и пятнами красного вина на крышке, отвернувшийся от всего мира. Я хочу вернуть этот инструмент к жизни, хочу постичь все тонкости так, чтобы он подчинился моей музыке. Ибо там, где есть музыка, есть жизнь, и она более ощутима, чем что бы то ни было. Этому меня научила мама. И я тоскую по тому месту, где есть музыка, мечтаю, чтобы оно стало моим. Я говорю себе, что терять мне нечего.
Наступил февраль. В пятницу мы с отцом смотрим телевизор. Скверный детективный сериал. Неожиданно мы оба засыпаем. Мы устали. Между нами много невысказанного. Безденежье, которое, насколько мне известно, душит отца. Мой собственный выбор, о котором я ему ничего не сказал. Но вот мы просыпаемся и видим, что уже наступила ночь. Катрине вернулась домой с вечеринки, поднялась к себе и легла. Ее туфли стоят в передней.
— Могла бы нас разбудить, — говорит отец. В его голосе звучит упрек, отец выглядит старым, гораздо старше, чем он есть на самом деле, — седые волосы, дряблая кожа, сутулая спина, худоба. К тому же он теперь больше пьет. Красное вино. Мы с ним совершили несколько хороших лыжных прогулок на Брюнколлен, и мне в голову пришло то, о чем я думал давным-давно, в своем долгом, длившемся почти вечность детстве: может быть, отец мне близок не меньше, чем
Отец пристально смотрит на меня. Я думаю, что мне надо поговорить с ним, признаться, что я его обманываю, что мои дни перевернуты с ног на голову, что я провожу много времени в тени ольшаника, слушая шум реки, или в гостиной за роялем. Он как будто читает мои мысли.
— Тебе надо окончить школу, — говорит он. — Вся надежда только на тебя. Катрине с этим не справиться.
— Катрине? — Я с удивлением смотрю на него.
— Да. Сегодня ректор вызвал меня для разговора. Катрине еще до Рождества перестала посещать школу.
Я искренне удивлен.
— Еще до Рождества? — переспрашиваю я, широко открыв глаза, словно мне предстоит распутать серьезное преступление. — Но где же она пропадала все это время?
— Не знаю, боюсь даже спросить у нее. — Отец беспомощно смотрит на меня. Обычно он так смотрел на маму, когда у него больше не было аргументов, подарков или бутылки вина, чтобы задобрить ее.
— Но это же неслыханно! — Мой голос срывается на фальцет. Остатки отвратительной ломки голоса.
— Вот именно! — Отец качает головой.
Между нами воцаряется тишина. Отец не в состоянии ее вынести. Он подходит к музыкальному центру и ставит последнюю пластинку, которую мама купила перед смертью. Как ни странно, это «Весна священная» Стравинского. Сегодня днем, когда солнце стояло высоко, я подумал, что скоро уже весна, что в возвращающемся свете есть что-то грубое — новая жизнь прокладывает себе дорогу, круша все старое.
— Не понимаю, как Катрине могла так поступить по отношению к тебе, — говорю я. — Ведь только благодаря тебе она учится в Кафедральной школе!
Отец пожимает плечами. Он всегда терпеть не мог комплименты.
— Я только сделал, что мог, использовал некоторые знакомства. Но школу нужно окончить, Аксель. Иначе у тебя не будет будущего. Сейчас у тебя трудный возраст. Ты мечешься из стороны в сторону, и мечты уводят тебя еще дальше. Я знаю, какой ты неустойчивый. Такой же, как я. Поэтому я и прошу тебя закончить то, что ты начал. Не повторяй мамину ошибку, мама никогда не могла ничего довести до конца. Она придавала слишком большое значение своим прихотям. И потому была несчастна.
Я киваю, никогда прежде не слышал, чтобы отец так говорил о маме. Мне о многом хочется спросить у него, но сейчас не время. Да и что я скажу ему? Он хочет считать меня своим другом. В последние годы он остался совсем без друзей. Но я слишком молод, чтобы быть ему другом. И в то же время я чувствую, что он слабее меня. Это моя воля восторжествовала в то августовское воскресенье. Это я силой удержал его тогда. Помнит ли он об этом?
— Я прошу тебя только окончить школу, — мямлит он.
Я не отвечаю. Делаю вид, что слушаю музыку. Она становится все более бурной. Я смотрю на конверт от пластинки. Интересно, что мама ожидала найти в этом произведении, которое до боли прекрасно в своей необузданности, гневе и грубости?
Я начинаю следить за собственной сестрой. Мне надо узнать, чем она занимается, когда не посещает школу, когда ни она, ни я не посещаем школу. А я был так уверен, что уж она-то, по крайней мере, грызет гранит науки и числится среди наиболее перспективных учеников. Учащиеся Кафедральной школы с самого начала обречены на успех. Там учатся только лучшие из лучших. Те, кто в будущем должен стать украшением общества. Новыми адвокатами Верховного суда, врачами, философами и политиками. Наверное, и представителями искусства тоже? Нет, думаю я. Представители искусства, как раньше, так и теперь, берутся отовсюду: из глухой провинции, из многоквартирных домов, из промышленных городов и рыбацких поселков и, только очень редко, из преуспевающей среды. Наши лучшие живописцы, музыканты и писатели вышли из низшего класса. Об этом мне напомнила мама, когда мы с нею слушали в Опере одного тенора, который пел партию Рудольфа в «Богеме».